Хрущева, Соймонова, Еропкина и Мусина-Пушкиначетвертовать через топор, после чего уже рубить им головы.
Иогашку Эйхлера сочли сильно виновным, яко допущенного по чину кабинет-секретаря к делам тайным, а посему было решено — Иогашку колесовать, а затем тоже отсекать ему голову.
Жан (или Иван) де ла Суда был с кроткою милосердностью осужден к отделению головы от тела безо всякого мучительства.
Дочерей и сына Волынского, которые надеялись (?!) занять престол российский, сослать, куда Макар телят не гонял…
Никита Трубецкой закончил:
— А имущество и имения осужденных, как движимые, так и недвижимые, конфисковать в пользу государыни нашей матушки…
Генеральное собрание, долг исполнив, расходилось.
Более крепкие на приговоры сенаторы вели под руки некоторых генералов, которых шатало. Многие, домой вернувшись, после суда этого еще очень долго болели… Никита Трубецкой сразу к императрице поспешил, стал клянчить для себя дом графа Мусина-Пушкина на Мойке, который славился богатством (в нем мебель стояла редкостная, а по комнатам заморские попугаи летали).
— Бери! — разрешила Анна Иоанновна. — Только, чур, огороды и оранжереи Мусина-Пушкина, где даже персики созревают, я для своей особы забираю…
Немецкая партия при дворе эту битву выиграла! Она победила, предводимая Остерманом и Бироном, не оставив на месте преступления своих отпечатков пальцев… Русские были судимы русскими!
— Не надо им хлеба… — говорил Тимофей Архипыч, мудред народный, игравший под юродивого.
***Два дня шел дележ имущества осужденных. Налетели во дворец, как вороны на падаль, Менгдены, Бреверны, Минихи и братья герцога — генералы Бироны. Каждого не обидь — дай! Императрица давала. А всех крепостных, оставшихся без хозяев, с имен осужденных на свое имя переписывала. От одного только Волынского ей 1800 душ досталось… Опять она разбогатела!
Бирон во дворце Петергофа придворным показывал приговор и спрашивал:
— Вот вы, русские! Немцев я бы и спрашивать о том не стал. Но вы-то скажите — разве несправедливо рассудили в собрании?
Вельможи толстобрюхие отвечали герцогу, что более справедливых приговоров отродясь еще на Руси не бывало. Анне Иоанновне следовало теперь на приговор апробацию наложить. Она перо в чернила окунула и заговорила басом — гневным, рокочущим:
— Да я же не зверь лютый! За кого они меня принимают? Нешто же я, вдова слабая, женщина православная, смогу такое злодеяние утвердить? Едино детей Волынского миловать не стану, а всех остальных прощаю, яко добрая, примерная христианка…
И приговор жестокий она сделала мягчайшим:
1) Волынского на кол не сажать, а язык вырезать и оттяпать топором руку лишь правую, после чего рубить голову;
2) Хрущеву и Еропкину — головы топором отсечь;
3) Мусину-Пушкину — весь язык не отрезать, а отрезать лишь кончик его, а потом Мусина сослать в Соловецкий монастырь, где и томить до смерти в подземелье без света;
4) Соймонова — бить кнутами нещадно, после чего выслать в сибирские рудники на каторгу вечную, где бы он тачку возил;
5) Эйхлера — тако же поступить с ним, кнутом избив, и отравить его в Жиганское зимовье на подводах ямских;
6) де ла Суду — не кнутом бить, а плетью…
На Сытном рынке столицы застучали топоры плотников. Начали возводить «амбон» для экзекуции, иначе говоря — эшафот. Солнце светило ярко, жара истомляла петербуржцев, по Неве плавали барские гондолы под веслами и лодки чухонские под парусами. На синий простор глядя, стояла в воротах Летнего сада беломраморная Венус пречистая — олицетворение красоты женской, и часовые с ружьями стерегли ее, чтобы никто из прохожих не осквернил ее чистого тела…
Казнь была назначена на 27 июня!
Это был день памяти святого Сампсония-странноприимца, который, будучи патрицием римским, познал искусство врачевания, дабы помогать страждущему человечеству. Сампсоний роздал нищим богатства свои, а на остатки состояния выстроил больницу бесплатную для путешествующих странников.
Это был день, коща 30 лет назад грянула Полтавская битва. столь целительна для России и чудотворна, когда побежав вспять швед гордый, а Карл XII спасался в плавнях на берегах днепровских…
Лучшего дня для казни не нашли!
***Послам иностранным откуда-то стало известно, что Волынский решил с эшафота обратиться с речью к народу на площади… Дипломаты просили у царицы высочайшей аудиенции.
Анне Иоанновне они сказали:
— Мы не знаем, за что осужден Волынский и его конфиденты. Слухи ходили по столице разные, но в приговоре упомянуто, как вина главная, подавание Волынским записок вашему величеству. В записках этих Волынский указывал на обилие льстецов возле престола вашего и засилие проходимцев. В воле вашей, конечно, судить министра своего даже за такой пустяк, но…
Анна Иоанновна с нарочитым молчанием слушала дипломатов. Говорили ей послы иноземные, что отрезание языка Волынскому будет встречено в Европе с большим неодобрением.
— Мы все хорошо знали Волынского министром деятельным. Изменником он не был отечеству, и нам, аккредитованным при дворе вашего величества, стыдно даже отписывать ко дворам своим, что человеку, столь почтенному ранее, варварски язык отрежут…
Анна Иоанновна уста свои наконец разомкнула:
— Мнением дворов иностранных я дорожу вполне. И обещаю вам, что процедура эта, для Волынского весьма неудобная, произведена над ним не будет… Язык резать ему мы не станем!
Послы откланялись. Был зван Ушаков.
— Язык Волынскому отрежь! — приказала Анна Иоанновна. — Но так отрежь, чтобы никто об этом и догадаться не смог бы!
— Матушка, да как же не догадаться?
— Ты не спорь со мною, а делай, как я тебе велю…
И этот язык не надобен — Знал он дела еретические…
Добрым Никитич
Итак, все еще впереди и ничто еще не кончается…
Петр Михайлович Еропкин из тюремной стены кусок известки пальцами выскреб.
Чертил на полу темницы своей улицы новые, безмятежные и прохладные. Канализация занимала его! Чтобы в каналах проточных, под землею укрытых, было тихо, чтобы росли под землею ботанические бульвары, а воды сточные надо обсадить лилиями.
— Это уж так, — сказал он себе…
Коломну, где по планам его, Садовая улица пройдет до деревни Калинкиной, где садам и огородам цвести, он уже в мыслях построил. Архитектор перешагивал через линии Васильевского острова. Накопал тут государь канав грязных и забросил начатое — не получилось у него Венеции чухонской… Однако от линий канальных уже никуда не денешься. Так и останутся они — улицами!
— Простор на острове необходим, — бормотал ЕропкинДень был жаркий, с утра уже камеру духотой пронизало. Известь крошилась в пальцах. Чудился зодчему Елисиум Одиссеев, что расположен Гомером в конце вселенной. Там наслаждаются бессмертием Менелай с Ахиллом, никогда не бывает там бурь, а только веет постоянный зефир… Еропкин опустился на колени, рисуя на полу конец Васильевского острова — тупик гавани Галерной:
— Елисиуму петербургскому быть здесь!
Еропкин смело рассекал Васильевский остров широчайшею першпективой< Гибель П. М. Еропкина не дала ему завершить переустройство Васильевского острова. По плану Еропкина, жители имели бы сейчас на Васидьевском острове грандиозный, ни с чем не сравнимый в великолепии ансамбль садов и парков, намного превосходящий Елисейские поля в Париже.>, по которой впору мчаться колесницам российских триумфаторов на вздыбленных Буцефалах. Здания он ставил по бокам «кулисами», чтобы обзора местности они не закрывали. Мерещился полет чайки над волнами цветущих зеленей. Чистые воды протекали вровень с бульварами, в которых круглосуточно играла музыка, а фонтаны плескались водою разноцветной, как в сказке. Герои русской древности, народом излюбленны, с мечами и в панцирях стояли на цоколях мраморных…
Ансамбль будущего был прекрасен!
Лязгнули запоры темницы. И увидел Еропкин священника крепости Федора Листиева — старого, как мир, который входил к нему со «святыми дарами». Кусок известки выпал из пальцев зодчего. Еропкина затрясло в ужасе, стал он биться в объятиях священника:
— Господи, за что жизнь отбирают в самый лучший час ее?
***Был ранний час истории российской. Артемий Петрович встретил рассвет на ногах. И вспоминался ему рассвет на поле Куликовом, когда он в прахе минувшего меч предка своего обнаружил…
— Ну вот я рожден. Ну вот я жил. Ну вот и погиб. Зачат в сладострастье, жил в грехах, а кончаюсь в муках… Удивительно сие! И восхищения все достойно. И рождение мое. И жизнь моя. И погибель моя. Кто бы услышал меня сейчас?
Хочу говорить речь последнюю — речь высокую, неподкупную! О рождении человека, о жизни пылкой, о погибели лютейшей… Ах, смерть! До чего ты противна, безглазая, и почто николи не избегнуть тебя?.. Все забудут обо мне люди. И простят они грехи мои, ежели сумел отечеству полезен быть. Потому и останется после меня одно-гражданин российской, и другому Волынскому уже не бывать…