В самой грубой форме он потребовал немедленного соития, и уродливая казачка в такой же грубой форме ответила согласием и, задрав юбку, обнажила свой необъятный, покрытый красными прыщами зад.
Тут мужик с белым лицом икнул, и заявил, что под одеялом в углу кто-то лежит и смотрит на них. Уродливая казачка захохотала громче прежнего и прохрипела:
— Так это Васёк, выродок мой. Не обращай на него внимания. Он — никто…
Но мужик, хоть и был пьян, спросил:
— А если папаше своему доложит?
— А если папаше своему доложит, так я его своими руками удушу, мразь такую…
Она подошла, и глядя своими мутными глазами на злой мальчишеский глаз, который уставился на неё из-под одеяла, закричала:
— Слышишь ты, Васька?! Ты лежи там и не дрыгайся… Ты помни: что и родился ты случайно. Ты нам такой не нужен. Слышишь — не нужен! Ну, чего глазами своими звериными уставился на меня. У-у, волчонок!..
И, размахнувшись, ударила ногой по одеялу, и по лежавшему под ним мальчишке.
Одноглазый мужик, покачнулся, начал стягивать штаны, и крикнул:
— Э-эй, ну кончай ты с ним! Иди сюда…
Тут пьяная казачка взвигнула:
— А давай прямо на нём!
— Что? — переспросил мужик.
— Ну на этом одеяле, под которым это отродье лежит. Понимаешь? Сверху! А он там под нами, под одеялом пусть задыхается. Ну что?
— Да ну тебя… Нет.
— А я уже других приводила. Мы как-то делали так.
— Нет. Вон же у тебя другой лежак в углу. Туда пошли…
— Ладно…
…Через некоторое время одноглазый мужик сказал:
— Я так не могу. Чувствую: смотрит он на нас. Выведи его.
Огромная, голая, вся состоящая из трясущихся жировых складок, воняющая тленом казачка выхватила мальчишку из-под его одеяла и, бранясь, выставила его на улицу.
* * *
Прошло несколько дней, и вот серым дождливым вечером в эту богом забытую мазанку ввалился отец семейства: громадного роста казак по фамилии Соликовский.
Его, заросшее щетиной лицо, весьма напоминало лицо волка, выпученные, яростные глаза выражали зверство, злобу и больше ничего. К тому же он был сильно пьян. Он ввалился в мазанку, сжимая в своей огромной ручище плеть, и в первую очередь сильно ударил уродливую казачку этой плетью по спине.
Та громко вскрикнула, выругалась, и, обернувшись к нему, спросила:
— Ты чего бьёшь то?!
— Ах, ты гнида! — заорал старший Соликовский, и, схватив казачку за подбородок своей огромной ладонью, с силой сжал её.
Та попыталась вывернуться, но Соликовский крепко её держал, и рычал:
— Мне сосед Тришка доложил — ты опять, сучка, к себе мужиков водила!
— Нет-нет, не водила. Вон Васька тебе скажет. Ведь правда, Васька, не водила?
Из-под грязного одеяла, которое дыбилось в углу, не раздалось ни единого звука. Но оттуда глядел злой мальчишечий глаз.
Глава семейства, тряся казачку за подбородок, ревел:
— А с Васьком у меня особый разговор будет! Ведь я ему тоже подарочков принес!
Старший Соликовский оттолкнул казачку и тут же, сжав свой огромный, поросший чёрным волосом кулак, ударил её в подбородок. Казачка взвизгнула, повалилась на пол, но затем приподнялась на дрожащих локтях и, сплёвывая кровь, завизжала:
— Понапрасну бьёшь!
— Молчи! Молчи! — заорал Соликовский, и с силой ударил её своей одетой в тяжёлый и вонючий, грязный сапог ногой в бок.
Казачка закричала, но после следующего удара уже примолкла. Теперь она часто сплёвывала кровь, и тяжело дышала. Вместе с её болезненным дыханием вырывались слова:
— Ну, Васька, ну скажи же папаше правду… ведь не водила… не водила никого…
И тогда одеяло взвилось, и из-под него выскочил мальчишка, одетый в какую-то дрянь. Был он очень высок, и широк в кости; грубое его лицо выражало глубокую, совсем недетскую злобу. Страшно было глядеть на его совершенно безумные глаза…
Мальчишка остановился посреди комнатушки, и проговорил:
— Водила она.
— Сколько?! — глядя на распластавшуюся на полу казачку, проорал старший Соликовский.
— Пятерых! — злобно рявкнул Васька.
— А-а, ну вот тебе! И р-раз! И два!! И…
Старший Соликовский пять раз ударил ногой свою жёнушку, после чего та, уже неспособная хотя бы пошевелиться, кашляя кровью, осталась лежать возле стены.
Соликовский прорычал:
— А ну, Васька, поди сюда.
Мальчишка подошёл, и отец заорал на него:
— Ты что ж это мамашу свою предаёшь?!
Васька ответил угрюмо:
— Она того заслужила.
— А-а, ну так ты тоже кое-чего заслужил!
И отец начал бить Ваську Соликовского кулаками по лицу. Мальчишка пытался загородить лицо руками, но отец отводил его руки, и снова бил Ваську по лицу. Наконец он сбил мальчишку с ног, и тот повалился рядом со своей мамашей.
Отец схватил его за шкирку и, сотрясая, и, нанося новые частые удары, потащил к двери.
— Да что вы… да что вы! — заорал вдруг Васька.
Но отец уже распахнул дверь, и выкинул его во двор, под холодный осенний дождь. Заорал ему вслед:
— Вот помокни, да помёрзни там! Ишь какой — мамашу свою выдавать вздумал! Я ж тебя совсем забью, гад ты такой!
* * *
Ни разу в последующие годы Василий Соликовский так и не понял, что именно та дождливая, холодная ночь и была самой главной в его жизни.
Конечно, и всё предшествующее той ночи имело значение, — и противоестественное его существование в этой мазанке, рядом с существами, которых можно было назвать как угодно, но только не родителями; и побои; и голод, и то, что он не знал ни ласковых слов, ни материнского тепла…
Но всё же именно в ту ночь Василий Соликовский вступил на путь своей духовной гибели.
Он, вытирая разбитое лицо, и сплёвывая кровь, забрался под телегу, неподалёку от мазанки. Под телегой тоже было грязно и холодно. Васёк ругался теми словами, которые часто слышал от своих мамаши и папаши…
И тут он услышал попискивание. Оглянулся, и увидел, что это маленькая собачка, с примостившимися к её боку щенятами, лежит на сухом месте возле колеса. Васёк увидел её умильные, и совсем человеческие глаза, которые смотрели на него с такой тёплой проникновенностью, которую он никогда не видел у своих родителей.
Ясно было, что собачка голодна. Она помахивала своим хвостиком, и издавала такие попискивания, словно бы просила: «Дай покушать мне, и моим деткам. Пожалуйста…»
Большая ладонь Васьки Соликовского как то сама собой полезла в его карман, и там он нащупал булку с мясом, которую он ещё днём свистнул из материной стряпни. Мамаша старалась, делая эти булки, и мяса в них наложила много — это чтобы задобрить своего муженька, который всегда возвращался из города в зверском настроении.
Вот Васька поднял булку к самому своему лицу, и замер. Он был слишком глуп, чтобы дать название тем двум огромным чувствам, которые разделили его сердце надвое. Но одно из этих чувств было жалостью, а другое — злобой.
Но, чтобы удержать чувство жалости, Ваське требовалось некоторое духовное усилие; а вот чтобы перейти на сторону злобы, надо было делать только уступки — в данном случае, просто двигать челюстями, пережёвывая булку.
И он съел всю булку с мясом. А потом, глядя на собачку и её щенков, разъярился. Дело в том, что собачка напоминала ему о какой-то опущенной возможности, и именно эту собачку винил он в этом опущении.
Он ухватился своими сильными руками за выпирающие из днища телеги доски, и дёрнул телегу так, что её колесо защемило хвост собачки. И собачка завизжала.
— А-а, визжишь! — обрадовался Васька.
Ударами ног он выкинул щенят под дождь. Собачка попыталась вырваться, броситься за своими детёнышами, но защемлённый хвост не давал ей этого осуществить.
Васька тоже выбрался из-под телеги. Он нашёл какую-то палку, и этой палкой начал бить собачку. При этом он кричал:
— На! Получи! Мамаша! Вот тебе — мамаша!..
Вскоре собачка перестала дёргаться. Тогда Васька подхватил её окровавленное тельце и бросил в канаву, где бурлила грязь, туда же он сбросил и щенят…
Затем он вернулся под телегу и уже не терзаемый угрызениями совести, заснул. Правда, ему ничего не снилось.
* * *
Можно было бы подробно рассказать о том, как через пару лет Васька Соликовский вместе со своим дружком, поймал одного паренька из соседнего хутора, и как они над ним издевались, как потом, едва живого, окровавленного оставили привязанным к дереву…
Можно было бы подробно рассказать, как уже во время Гражданской войны здоровенный казак Василий Соликовский стал атаманом одной из Петлюровских банд, и как вместе со своими сподручными вбивал гвозди в плечи пойманных красноармейцев…
Можно было бы рассказать, как уже после Гражданской войны, ему, существу в общем-то изворотливому, удалось на время затаиться, а потом неплохо устроиться на одной из шахт Донецкого района, где он работал десятником.