Ознакомительная версия.
— Все, друзья мои, довольно, — сказал он. — Ступайте в дом, греться. Порядок будем наводить потом.
Он ушел из пострадавшей теплицы последним. Ущербный месяц высоко висел над головой — тоже окоченевший, уставший до безразличия. Глухая январская полночь…
Каково же было удивление, когда у себя в доме Крылов обнаружил оживление: никто не помышлял о сне. Иван Петрович вздул самовар, подогрел остатки ужина: гречневую кашу с молоком, и потчевал чем бог послал в эту позднюю пору Степана Кировича и Габитова, который важно сидел у лампы с «зонтиком для глаз» — абажуром, пил чай по-сибирски, сквозь сахар.
Умывшись, размяв задубевшие руки, подсел к столу и Крылов. Степан Кирович сочувственно посмотрел на него и протянул чашку Пономареву.
— Налей-ка, Иван Петрович, погорельцу чайку! Да не такого, чтоб сквозь него из Петербурга Кронштадт виден, а покрепче!
— Это мы могем, — вскочил Пономарев. — Это мы умеем! Такой калмыцкий напиток соорудим, враз всякую хворь отобьет! Не чай, а ай!
— Это я-то хворый? — устало улыбнулся Крылов; он был рад теплу, мирному свету газовых лампочек, тому, что в эту ужасную ночь оказался не один.
— Никто и не говорит, — тотчас согласился Иван Петрович. — Все знают вас, Порфирий Никитич, как суворовского солдата, мало убить, надо еще и повалить!
Крылов покачал головой в знак того, что неумеренная лесть на него никак не подействовала, и спросил у Кузнецова:
— Проводили Волховского? Однако зря он отказался остаться. Неспокойно в такую-то пору на улицах. Неровен час…
— А мы извозчика кликнули. Дремал у солдатской чайной, — успокоил Степан Кирович, с тонким присвистыванием схлебывая чай с блюдца. — Экии бестии эти возницы! Рубль содрал за ночное время. И ничего не поделаешь, пришлось дать.
— И не говорите, и не вспоминайте! — с жаром подхватил знакомую тему большой специалист по экономии денег Пономарев. — Совсем жизнь дорогая стала. Дешевле умереть, — он в одиночку посмеялся своей шутке. — До Барнаула билет восемь рублей стоит во втором классе, на пароходе. И тут по городу — рупь! Восемь раз съездил в гости — считай до Барнаула прокатился, — Иван Петрович повертел головой. — А на рынке что творится? Грабят, не хуже чаерезов на тракте! Дрова — четыре рубля сажень. Масло — сорок копеек за фунт. Курица — и та девяносто копеек взыграла. Гусь до двух рублей дошел. Яйцо — два рубля с полтиной сотня. Где тут денег наберешься?
— Полноте, Иван Петрович, — мягко упрекнул Крылов родственника.
Не любил он подобные разговоры, потребительскими считал; рынок он и есть рынок — чего не произведено, того и не купишь. Гусь — два рубля, да все ж доступен. А бедному человеку и кусок хлеба иной раз во сне грезится. Вот что прискорбно.
— Да-да, да-да, — быстрыми кивочками Пономарев дал понять, что меняет тему. — Давече забавный случай произошел… За портомойнями на Ушайке, там, где бабы портки и прочее бельишко полощут. Ну, там еще обычно ряды с битой птицей, с зеленью… Идет, скажу я вам, мужчина. За ним пес-силач. В зубах пустую корзину тащит. Не знаю, какой породы собачина, скорее всего, думаю, выборзок. Помесь борзой с дворнягой. Но — сильная тварь: корзина в ее собачьей пасти не ворохнется. Ладно. Идут себе, товар выбирают. Вдруг пес натурально ставит на землю пустую корзину! Берет у какой-то бабы такую же — с яйцами! И продолжает идти за хозяином. Что тут поднялось… Баба — в крик. Выборзок — бежать. Яйца всмятку. Хозяин ругается… На бабу. Что, не смешно? — Иван Петрович с огорчением оглядел присутствующих.
— Смешно, смешно, любезный Иван Петрович, — успокоил его Степан Кирович. — Это действительно презабавно: яйца всмятку, выборзок бежать…
Крылов допил чай. Усталость немного подвинулась, расслабились напряженные нервы. Вспомнился бледный Флоринский, с трудом подавлявший свое недовольство. Согбенная тощая фигура корреспондента. Его насмешливые безбоязненные глаза… Хотелось порасспросить о нем у Кузнецова. И стеснялся показаться любопытным, излишне назойливым.
Степан Кирович будто подслушал его мысли.
— Феликс Вадимович, прощаясь со мной, просил передать вам, Порфирий Никитич, свое искреннее расположение и сочувствие по случаю пожара, — сообщил он, тоже отставляя блюдце и переворачивая чашку в знак того, что впредь от чая отказывается.
— Благодарю вас, — отвечал Крылов. — А что он за человек? Признаться, я все о нем думаю.
— Волховский? О да, Порфирий Никитич, вы правы! Это поистине незаурядная личность. Я недавно с ним познакомился. Ходил как-то в «Сибирскую газету», носил объявления и встретил там его. Оказалось, Феликс Вадимович любит поэзию. Знает английский язык, историю, литературу. Обожает Лонгфелло. Перевел многие его стихи на русский язык… «Дай, о кедр, ветвей зеленых, дай мне гибких, крепких сучьев, помоги пирогу сделать и надежней и прочнее!..» Да… Так Феликс Вадимович и сам немного сочиняет. И в стихах, и в прозе. Вот, к примеру, есть у него преотличное стихотворение…
Кузнецов откашлялся и несколько театрально, хотя и вполне искренно продекламировал:
Не веселы сибирские напевы.
В них нет и нежных, грациозных нот:
Под звук цепей свершенные посевы
Способны ль дать роскошный, нежный плод?..
Рожденные угрюмою природой,
Взлелеянные мрачною тайгой,
Они звучат холодной непогодой
И жесткостью страны своей родной.
Но в самой их суровости угрюмой,
Сквозь жесткость их стиха заметишь ты
Проникнутые мужественной думой —
И мощь, и благородные мечты.
Ни стихов в них, ни лжи нет, ни сомненья.
Одна лишь честность диктовала их.
И молотом святого убежденья
настойчивость ковала жесткий стих.
И этот стих помимо звуков нежных
К сердцам родным надежный путь найдет,
И в них — ленивых, черствых иль небрежных —
Оковы безразличья разобьет.
— Каково, я? — без передышки без паузы спросил Степан Кирович. — Только что написал. Еще нигде не печатаны.
— неплохие стихи, — с некоторым сомнением согласился Крылов. — И чувство есть, и страсть благородная. Однако строки отдельные… «Рожденные угрюмою природой, взлелеянные мрачною тайгой»… Нет, не согласен я! Какая же в Сибири угрюмая природа? Многообразная — да. Богатая — тоже да.
— Так-то оно так, — не стал спорить Кузнецов. — Только вы не учитываете восприятие автора… Для таких, как он, сибирская природа не мать родная, а злая мачеха. Или как в сибирской песне поется, «сатана-змея-лукавица, а не милая красавица».
— Для каких «таких»? — не понял Крылов.
— Для ссыльнопоселенцев. Знаете, кто таков Феликс Вадимович? — Кузнецов снизил голос. — Революционер он. Самый настоящий.
— Да ну? — улыбнулся Крылов. — Так уж сразу и революционер! Да и не похож…
— В том-то и дело! Я тоже так думал, что не похож, ан ошибся. Слыхали о Процессе 193-х? Семьдесят восьмого года…
— В туманных чертах, — ответил Крылов. — К сожалению, в печати были самые общие сведения.
— Совершенно точно, общие, — подтвердил Кузнецов. — А процесс этот — процесс века. Три года назад, будучи в Москве, держал я в руках уникальное издание, «Стенографический отчет по делу о революционной пропаганде в империи». Книгу об этом самом Процессе 193-х. Из двух тысяч экземпляров полиция уничтожила практически все. Лишь 25 экземпляров было оставлено для цензурного комитета… Ну, а мне удалось… Потрясающий документ!
— Чем же?
— Неукоснительным нарастанием протестов! Представьте себе такую картину: после отмены крепостного права, с 1863 года одно судебное разбирательство следует за другим. Процессы: 27-ми, 32-х — за сношение с Герценом и Огаревым; 16-ти — первое дело «Народной воли»… Затем еще и еще… Ссылка, каторга. Смертная казнь — ничто не может остановить! Подумать только… И вот «Большой процесс». Арестовано около четырех тысяч человек за хождение в народ. Не оказалось в России губернии, не затронутой этим движением. Отчего так? — Степан Кирович снял пенсне; глаза его приобрели беспомощное выражение.
— Наверное, оттого, что людям жить худо, — тихо сказал Крылов, на которого тоже подействовали его слова; о многих политических процессах он слышал, читал в газетах, но сведенные воедино, они производили впечатление лавины, непредсказуемой и грозной.
— Людям, большинству из них, всегда жилось худо, — возразил Степан Кирович. — Золотого века в истории человечества еще не было. Если, конечно, не считать младенческих лет, когда человек не знал, что такое нажива и пульсировал в согласии с Природой. Однако политические бури вызревают не часто. В нынешнем веке есть что-то такое, что говорит о возможной буре… Да, так о Волховском… Феликс Вадимович был арестован в Одессе, в 1873 году. Как руководитель кружка «чайковцев». Они не были цареубийцами, нет. Они выступали за просвещение народа по книгам Лассаля и Берви. За мирную агитацию. Жаждали свободы духа и слова… пять лет Волховский только ожидал суда, пока не был собран весь процесс 193-х. Пять долгих томительных лет! В тюрьме ему было очень худо. Больной, слабый. Временами он совершенно терял слух: следствие первого тюремного заключения. Однажды политзаключенные в тюрьме устроили протест: кричали, колотили в дверь… Волховский ничего этого не слышал и постучал в дверь, как обычно желая что-то спросить. Ворвались надзиратели, избили, искалечили его. Там, в тюрьмах он оставил навсегда свое здоровье.
Ознакомительная версия.