Ознакомительная версия.
Он долго составлял его. Изнемог душою. Сказать хотелось многое: о том, как трудно, по крупицам составлялось это неповторимое травохранилище, как он лелеял и берег драгоценные коллекции, сколько путей-дорог исходил ради одного какого-нибудь редкого цветочка. Умолять хотелось: пощадите, не разрушайте, сберегите…
Он не дал себе воли — убрал все лишнее, загнал чувства в суховато-обычные слова. И позволил себе только в двух местах линеечкой отчеркнуть особо важную, как ему казалось, мысль.
Пройдут годы. Новые поколения сибирских ботаников станут работать с его сокровищем. Нужны ли им его личные переживания? Эмоции? Нет. Им понадобится его дело. Так пусть и завещание первого хранителя Сибирского Гербария будет деловым.
Вовсе не написать — он тоже не мог. Это было выше человеческих сил. Ведь он навсегда расставался с самым дорогим для него местом на земле — с гербарием, с Ботаническим садом, с Университетской рощей.
С тяжелым, каменным сердцем он составлял завещание, свой наказ. Потом долго и мучительно набирал его в своей ручной этикеточной типографийке. Потом печатал: тысячи экземпляров. Потом наклеивал текст на внутреннюю сторону на каждой гербарной коробке. Работа заняла много времени. Вымотала его. Но он непременно желал всё совершить собственноручно. И совершил.
Что-то тихо отошло от души. Беззвучно и незаметно оборвалась последняя нить. До крайней минуты он на что-то надеялся… Произойдет нечто — и он изменит свое решение ехать в Петербург, куда его пригласили ученым садовником в Главный Ботанический сад России.
«Соблазнился ботанической Меккой, столицей. Дал согласие. В шестьдесят четыре года рискнул начать новую жизнь! А еще тогда-то Коржинского осуждал», — мучил укоряющий голос.
«Неправда. Не осуждал. Понимал его, — оправдывался другой, послабее. — Ему надо было жить в Петербурге».
«Ему — да. А тебе? Вся жизнь твоя — это Сибирь. Забыл свою пальму-островитянку? Ты же врос в эту землю. Как отдираться будешь?».
«Не знаю…».
Однако ж ехать придется.
А вокруг всё не пускает. Держит. Молчаливо укоряет: куда ты, садовник, зачем? Как же мы?..
Невыносимо.
В последний раз Крылов оглядел тихие комнаты — и запер Гербарий на ключ, который против обыкновения, как он это делал в течение тридцати лет, не положил в карман, а повесил на крючок в каморке сторожа…
Крылов не ожидал, что на вокзал придет столько народу. Не хотел проводов, речей, желая уехать тихо и незаметно. Не давал согласия на эту грустную церемонию, как не дал его на свое чествование ни в пятьдесят, ни в шестьдесят лет.
Его не послушали.
Студенты запрудили перрон, стояли толпами, мешая другим пассажирам и носильщикам передвигаться. Шутили, смеялись, говорили, даже пели — и не выпускали Крылова из плотного кольца.
Поднесли ему прощальный Адрес в тяжелой кожаной папке:
«Пропасть, лежащая между профессурой и студентами, более всего переживается нами. Но когда были среди нас Вы, Порфирий Никитич, то чувствовалось, что не совсем еще изгнан живой дух из университета. В наше время, когда над высшей школой висит кошмар безвременья, когда мракобесие празднует свою победу на алтаре науки, Ваша деятельность в Томском университете — явление поистине исключительное. Вы, Порфирий Никитич, не замкнулись в сфере деятельности кабинетного ученого и сохранили кристально чистую душу в удушливой атмосфере окружающего. Каждый из нас испытал обаятельное влияние Вашей личности. В Вас мы всегда находили любящего друга-учителя.
Ботанический музей, как и «ботанические чаи», долго будут чувствовать Ваше отсутствие. Молодежь не будет слышать Вашего доброго поощрения к неустанной работе в области зеленого мира и Вашего милого ворчания за ее промахи. Но мы горячо надеемся, что Вы не забудете ни горького запаха степных полыней, ни глухого гудения задумчивой черни, ни блеска серебряных вершин…»
Крылов не смог в ответ сказать ни слова.
Молодежь долго аплодировала его молчанию.
А когда ударили в станционный колокол, крепкие руки бережно подхватили его — он очутился высоко над толпой — молодежь на руках внесла его в вагон.
Прощайте… Прощайте все…
До позднего вечера простоял Крылов в коридоре у окна. Мимо проплывали некрупные холмы, поросшие смешанным лесом, ложбинки, в которых табунились молодые осины, ели и прочие тенелюбивые деревья. Раскидисто и вольно струили свои гибкие ветви березы. Милые, знакомые картины… Сколько раз возникали они перед взором — и летом, и зимой, и робкими дождливыми веснами! Неужто — в последний раз?!
Вдоль насыпи на перегонах поближе к станции Тайга все чаще начали попадаться ровные, словно большая одежная щетка, еловые полосы. Это его, крыловские, посадки. Они и вправду — щетки. Очищают железнодорожное полотно от снега. Задерживают его. Много времени и сил отдал им Крылов в недалеком прошлом. Приезжал, подсаживал, опрыскивал от вредителей, подкармливал… Несколько лесопитомников завел, чтобы вырастить вот таких дружных красавиц.
Благодарность от Управления Сибирской железной дороги получил. И вот теперь молодые елочки — дольше прочих его питомцев — вышли провожать его в незнаемый путь. Прощайте же и вы, зеленые…
Крылову казалось, что он больше никогда-никогда не увидит Сибири, что в Петербург он едет надолго, едет, быть может, умирать… И он боялся пропустить малейшую деталь дорогого пейзажа за окном, ловил и запоминал.
Далеко впереди над лесом копились темные тучи. Изредка в них кинжально просверкивала молния. Грозоносное лето выдалось для Сибири, жаркое лето 1914 года. Что ни день, то зарницы, то сполохи, то молнии с градом. Каково-то будет там, в столице?..
Ботаника — его ремесло. Но жизнь больше ремесла, говорят французы. Покидая Сибирь, Крылов увозил с собой лишь воспоминания, оставляя взамен целую жизнь.
Стучали колеса. Изгибалась колея. Грохочущие вагоны кренило то в одну, то в другую сторону. Поезд сбавил ход и медленно, и натужно шел на подъем.
И весь следующий день Крылов тоже провел в коридоре у окна, до онемения сжимая поручни. Поезд все еще двигался по сибирской земле.
А в это время в Томске Потанин, обмотав горло шарфом, простуженный, слабый, писал о нем, о Крылове, статью в местную газету:
«Это был один из тех профессоров, которые своей деятельностью и своей жизнью Томский университет превращали в действительный университет…»
Крылов этого пока не знал. Газету перешлют ему спустя месяц в Петербург. Не знал и не мог знать он многого, в том числе того, что еще вернется сюда. Очень скоро. Через неполные три года, в 1917 году, он оставит Петроград и с большими трудностями возвратится в Томск с тем, чтобы уж более никогда его не покидать.
Ознакомительная версия.