Называлось какое-то имя, но из-за скороговорки фаворит не мог разобрать, чье. Подняв руки вверх, Платон зычным голосом провозглашал: «Даруй ему вечный покой, Господи!» А весь зал дружно подхватывал: «Даруй вечный покой!» Шувалову вдруг представилось, что служат по нему и, торопясь, произносят его имя. От этой нелепой догадки Иван Иванович развеселился и по противоестественности своей реакции понял, что дурман начал действовать.
При очередном выкрике из-за резных дверей за алтарем двое адептов в красных рясах вывели обнаженную женщину. Они помогли ей лечь на матрас, свесив согнутые в коленях ноги и запрокинув голову. В скрещенных руках она держала тонкие черные свечи. Платон поставил на ее впалый живот золотую дароносицу и начал освящение даров.
В его пальцах мелькнули кружочки теста черного и красного цвета. Иван Иванович вспомнил неприятные истории о том, из чего делались такие облатки. Желудевая мука, нечистая женская кровь, кал и мужское семя. Неужели правда? Впрочем сейчас душа не испытывала никакого протеста. Человек идет по пути бесконечных посвящений к абсолютной божественности. Что же странного, если «тело и кровь» Господня оказываются элементами человеческих тел?
Причастие лежало на тонкой белой салфетке, покрывавшей гениталии женщины. Поклонение совершалось ее живородной силе, и всякий раз, когда Платон должен был целовать алтарь, он целовал согнутые колени своей прекрасной помощницы.
Ивану Ивановичу почудилось, что сквозь жалобное блеянье флейты слышится настоящее баранье: бе-е-е. Двое адептов в красном вывели на середину зала маленького белого ягненка и, вскинув его на руки, понесли к алтарю.
Платон поставил у ног женщины глубокую золотую чашу. Шувалов тот час узнал ее. Это была посвятительная орденская чаша, называемая «Кровавой». В ней смешивали вино и несколько капель крови неофита во время принятия нового брата в ложу.
Длинным острым ножом священник перерезал горло барашку, и кровь толчками хлынула в сосуд. Высоко подняв его над головой, Платон провозгласил на всю храмину:
— Агнец, будь столпом силы нашей! Дай нам власть над духами! И заставь их исполнять наши желания! Да будет так!
После чего, макнув палец в чашу, он нарисовал на лбу, груди и коленях женщины по алому кресту и начал обходить зал, окропляя присутствующих.
— Да будет кровь Агнца на нас и наших детях! — Хором отвечали все на его благословение.
Затем Платон повернулся к пастве спиной, взял женщину на алтаре за бедра, раздвинул их и решительно овладел ею.
— Теперь сподобьтесь и вы, братья, — провозгласил он, опуская рясу.
Вереница молящихся потянулась к причастию. Священник протягивал каждому черную или красную облатку, смотря по чину адепта, и вливал в рот с золотой ложки «вино», как обычный церковный кагор. Затем отступал от алтаря, пропуская каждого для «полного соединения с богом».
Судя по движениям братьев, все они вели себя крайне сдержанно. Шувалов пристроился в самом конце. Он надеялся, что к моменту причастия дурман окончательно овладеет его головой, избавив от стыда и гадливости. Однако паслен — не самая сильная травка — его действие краткосрочно. Когда фаворит подошел к алтарю, мозги почти продуло. Платон на ложке протянул ему черный бесформенный «хлеб», размоченный в «вине». Проглотить все это без сильного горлового спазма было невозможно. Ивану Ивановичу показалось, что его сейчас вырвет, но стоявший рядом иеромонах обратился к фавориту с едва скрываемой усмешкой:
— Был бы ты холоден или горяч. Но как ты ни холоден, ни горяч, то изблюю тебя из уст своих.
Евангельские слова прозвучали здесь такой издевкой, что Шувалов едва справился с желанием разрыдаться. Он помнил, что жженая травка до нельзя обостряет чувства, и там, где раньше достаточно было поморщиться, сейчас хотелось устроить истерику с битьем мебели.
«Изблюй меня! Изблюй из уст своих! — Взмолился Иван Иванович, в бессилии подняв голову к пустой крыше протестантской кирхи. Со штукатурных небес на него не смотрели ни Господь, ни ангелы. — Изблюй меня и отпусти. Сделай никем. Чтобы они больше не нуждались во мне. Оставили в покое. Забыли…»
Платон отступил, пропуская фаворита к женщине на алтаре. Ее лицо было закрыто черным газовым платком, но Шувалов все равно узнал графиню Елену, столько раз позировавшую художникам-пансионерам в его доме. Сейчас это совершенное тело, опрокинутое навзничь и опробованное тремя десятками адептов до него, не выглядело ни красивым, ни желанным. Никто из братьев не позволял себе вольностей — обряд есть обряд. Но тридцать, даже очень сдержанных мужчин, для любой женщины — сверх меры.
Уже по окончании мессы, стоя на ступеньках храма в сером предутреннем тумане, Шувалов спросил у Воронцова:
— Не знаете, чем графиня Елена досадила Петру?
— Так это Куракина? — Удивился Роман Илларионович. — Вот уж не думал, что ваш кузен действительно готов поделиться с «братьями» своим имуществом.
На том и расстались. Карета Шувалова застучала по деревянной мостовой, а Великий Мастер еще немного постоял на крыльце и вернулся в кирху.
Там у выхода из восточного предела Петр Иванович держал уже одетую графиню Елену за шиворот. Ноги у женщины разъезжались. Голова клонилась на бок.
— Теперь можешь идти, — сказал, как выплюнул фельдмаршал. — Мы квиты. — Он толкнул перед Куракиной дверь и почти вышвырнул ее на улицу.
Роман Илларионович видел, как дама обеими руками ухватилась за стену, чтобы не упасть. «Если она и доберется, то только до ближайшей канавы», — не без раздражения подумал Воронцов. Но вслух ничего не сказал. Петр Шувалов — опасный человек. Зачем ссориться с ним из-за какой-то шлюхи?
Конец августа 1759 г. Петергоф
Над выщербленными столами в кардегардии горели свечи. Ночь давно вступила в свои права. Было три часа. Парк, оранжереи и цветники — все спало. Большой Петергофский дворец безмолвствовал, как темный замок на холме. Ни единый огонек не мелькал в его окнах. Безмятежно и тихо журчала вода, переливаясь по каскаду отключенных фонтанов. Только вдалеке у верхних ворот долго и протяжно перекликались часовые: «Слу-уша-ай!»
Дежурил Семеновский полк. Алексей давно сменился, но возвратиться домой из отдаленной царской резиденции, конечно, не мог и, проспав пару часов на жестком топчане в углу, встал, потирая шею, затекшую от лежания без подушки. В полуподвальном помещении собралось еще человек десять офицеров, которые оживились при виде проснувшегося Орлова и предложили перекинуться в карты, чтоб скоротать время.
Алексей не стал отнекиваться. Здесь не было богатых партнеров, а значит он мог позволить себе без всякого ущерба для семьи играть просто в свое удовольствие. Алехан лениво потянул колоду со стола и начал привычно тасовать засаленные карты, когда дверь с улицы хлопнула и на пороге возникло несколько голштингских капралов в нелепой желтой форме и высоких черных киверах с кисточками.
Первого из них, рослого мужичину лет 35 с узким бесцветным лицом и колоссальными ручищами Алексей узнал сразу. Это был Шванвич, сын пленного шведа, перешедшего на русскую службу, крестник императрицы, теперь сержант в полку великого князя.
— Здравствуйте, господа, — обратился Шванвич к сидевшим в кардегардии семеновцам. — Ее императорское величество позволила государю цесаревичу Петру Федоровичу взять в Петергоф из Ораниенбаума десять голштинских гвардейцев для своей охраны в Монбижоне. Мы сменились и решили нанести вам визит. Такая ску-ука-а! — последние слова он произнес, растянув на лице странную улыбку без всякого выражения.
«Явились, — с досадой подумал Алехан. — Чего ради, спрашивается? Сидели бы в своем чертовом Монбижоне, жрали с наследником рейнвейн. Нет, надо испортить людям жизнь!»
Русские гвардейские полки и голштинцы жили, как кошка с собакой, потому что претендовали на одну кость. Они всегда задирали друг друга, нарочно устраивали свары, и во всех кабаках, парках, театрах не могли поделить столы, актрис и даже дорожки для верховых прогулок. Казалось, один город был для них тесен, а вскоре, если Елисавету Петровну Господь приберет в райские кущи, тесной станет и вся Россия. Каждый знал, что Петр Федорович предпочитает офицеров «из своих», то есть из немцев, шведов, чухонцев и курляндцев голштинского полка — вчерашних лакеев и конюхов — которых он придирчиво подобрал для личной охраны, справедливо не доверяя русским гвардейцам и опасаясь их.
Словом, неприязнь колосилась пышным цветом и ходить друг к другу с визитами вежливости, ради того, чтоб развеять скуку, было более чем не принято.
Однако, жизнь в загородной резиденции диктовала свои законы. Ни один из дежурных гвардейцев не мог покинуть территорию дворца, а значит вынужден был искать развлечения в стенах петергофских павильонов, вращаясь в кругу себе подобных. Взаимную неприязнь приходилось сдерживать.