Марцелл был человеком рассудительным и опытным в военных делах. И еще он был так охоч до добычи, что об его грабежах солдаты рассказывали на бивуаках, как гурманы — о блюдах, отведанных на пиршествах сибаритов. Мне всегда казалось, что Марцелла гложет какая-то тайная болезнь, он был страшно худ, кожа обтягивала его лицо так, что можно было разглядеть впадины черепа, глаза глубоко сидели в глазницах, скулы, казалось, вот-вот взрежут кожу. Несколько лет спустя он со своим собратом по консульству угодил в ловушку, расставленную Ганнибалом, и погиб. Не знаю, поручили бы отцы-сенаторы мне воевать в Африке против Ганнибала, если бы Марцелл остался в живых. Ведь именно этот человек взял Сиракузы, его солдаты убили Пифагора, хотя вряд ли он лично был причастен к гибели знаменитого грека. Но Марцелла не стало, и он не составил мне конкуренцию.
Однако вернусь к моему рассказу.
Диодокл привез длинное письмо от Эмилии. Она исписала кусок папируса в три столбца. Если я велел Диодоклу быть сдержанным, то Эмилия старалась подробно запечатлеть все, что творилось в Городе. Пристальный ее взгляд был обращен на несчастных вдов и матерей. Многие считали ее надменной и самовлюбленной, но то письмо открыло для меня новую Эмилию — способную чувствовать чужую боль как свою.
Она писала, как женщины, после того как пришло известие о поражении, выбегали на улицу и лежали в пыли, как рвали на себе одежду и царапали лица до крови. Я даже представить не могу ту пелену отчаяния, что накрыла Город, не позволяя дышать и жить дальше, этот крик, что несся со всех сторон от дома к дому. Не было ни одной женщины в Городе, которая не потеряла бы близкого на том поле — мужа, брата, сына или сыновей. Кто-то лишился племянника, кто-то — внука. Сама Эмилия потеряла отца, но в письме не было ни слова про ее неизбывное горе. Несмотря на длинноту письма, многие его рубрики запомнились на всю жизнь.
«Каждая из них в те мгновения вспоминала свои последние поцелуи с близкими, как в последний раз ощущала на губах дыхание мужа, сына или племянника».
Но письмо супруги я прочел много позже. По возвращении Диодокл отдал мне свиток в футляре и сказал, что Эмилия прислала мне в дар мальчика-раба, юного сирийца необыкновенной красоты. Отрок уже ждет меня в моей комнате. При этом он почему-то смотрел в сторону и как-то странно кривил губы. Надо сказать, я удивился. Поскольку, в отличие от моего брата, не имел склонности к мальчикам, и, зная, как мы небогаты — и я, и семья Эмилии, предпочел бы, чтобы она прислала мне теплые вещи, потому как зиму мне предстояло провести здесь, в Канузии. Я прошел в свою комнатку. Юноша сидел на кровати, одетый на восточный манер — длинная туника почти до колен, с длинными опять же рукавами, широкие штаны, стянутые у щиколоток шнурками, мягкие кожаные сапожки, удобные для верховой езды. Голова мальчика была обмотана тканью так, что все лицо, кроме подведенных сурьмой глаз, оказалось скрыто.
— Надеюсь, ты умеешь чистить оружие и носить воду, — сказал я с усмешкой, глядя на тонкие запястья, обильно унизанные серебряными браслетами.
Юноша медленно поднял руки, откинул ткань с лица и головы, и я увидел Эмилию. Выражение неописуемого торжества на ее красивом дерзком лице — наверное, так я бы смотрел, сумей впервые одолеть пунийцев в отчаянной битве.
Я стоял, растерянный, глядя на жену мою и часто моргая.
— Нет, воду носить не стану, — сказала Эмилия со смехом.
Она откинулась, упершись руками в кровать. И когда я кинулся к ней, она сама распустила шнурок на тунике, стягивающий одежду у горла. В тягостных бедах уходящего лета у меня не было любовных утех с той поры, как я покинул Город. Женщины исчезли из бытия, наполненного смертью, гниющими ранами, кровью. И появление Эмилии, от которой сладко пахло изюмом, розовым маслом и горько — походным костром и дорожным потом, свело меня с ума. Мои пальцы распустили шнурок шаровар, и я ощутил влажный сок желания и твердую горошину Венериного холмика.
Весь остаток дня я провел в кровати, позабыв обо всем на свете, благо, тот день был свободен от армейских тягот. Отдыхая после Венериных забав, я иногда забывался сном, а просыпаясь, воображал, что приезд Эмилии мне пригрезился этим необыкновенно жарким для конца сентября днем. Но моя любимая была здесь, рядом, я ласкал ее горячее податливое тело и мечтал, чтобы этот день никогда не кончался.
— Как долго ты намерена пробыть в Канузии? — спросил я, когда мы наконец выбрались из постели.
— До той поры как не окажусь в тягости, — ответила она просто, будто эти планы мы уже обсудили и решили, что так тому и быть.
В своей дерзости она ринулась в этот путь, ничего не взяв с собой, кроме продовольствия на дорогу, острого кинжала да кошелька с несколькими монетами. Так что мне пришлось поутру лично отправиться к Бусе и просить у нее какое-нибудь приличествующее женское платье для Эмилии. Я не стал распространяться, в каком именно наряде прибыла ко мне юная супруга, сказал лишь, что дорожное ее платье совершенно не подходит замужней женщине, и мне тут же были дарованы почти новая, один только раз стиранная стола, и легкая палла, и теплый плащ для моей супруги.
Я так же известил Марцелла о прибытии жены и испросил день для домашних дел. В своей щедрости, поразившись смелости Эмилии, отправившейся в путь в сопровождении единственного раба, Марцелл даровал мне пять дней для наслаждения нашей встречей. Впрочем, в торопливости теперь не было нужды — мы оставались покуда на месте и приводили уцелевшие отряды в порядок, собирали остатки фуража, строили зимний лагерь в надежде на прибытие новых беглецов, запасались провизией для зимовки и пытались получить достоверные известия о том, что поделывает Ганнибал. Все опасались, что Пуниец попробует осадить Город — в этом случае нам надлежало сорваться с места и мчаться на выручку. Но осады Рима не случилось. К тому же и в Городе у нас нашлись защитники. Прежде чем направиться на смену Варрону в Канузий, Марцелл отослал в Рим полторы тысячи набранных для флота солдат.
На другое утро, пока Эмилия спала, я прочитал ее подробное письмо о том, что же творилось в Городе, после того как прискакал гонец с известием о поражении при Каннах.
«Всем известно, что в Риме женщинам не дозволено пить вино, они пьют только пасс — напиток этот приготовляется из изюма и по вкусу напоминает сладкое вино, эгосфенское или критское. Родные всегда тщательно следят, чтобы женщина не имела вина в своем распоряжении, но в те дни женщины позабыли о запретах и порой пили вино даже неразбавленным, лишь бы утишить муку. И близкие, из тех, кто оставался в доме, даже сам хозяин, не смели о том обмолвиться. Как-то одна вдова сказала: мне некого больше целовать при встрече, все мои погибли, даже сыновья двоюродных братьев, никто не уловит запаха вина на моих губах. И рассмеялась диким пьяным смехом.
Женщин буквально насильно заталкивали в помещения и оставляли там запертыми, как птиц с поломанными крыльями в клетках. Оплакивать погибших дозволили только месяц. Помпония, чей дом стоял от нашего неподалеку, оплакивала мужа — она вышла замуж в семнадцать лет и успела родить одну девочку за два года своего счастливого брака.
Минуло несколько дней, и вслед за гонцом прибыли отпущенные Ганнибалом пленные, чтобы вести переговоры о выкупе. Список имен заполнил целый свиток, тогда многие узнали, что их близкие живы. Помпония нашла имя мужа в перечне тех, кто спасся и оказался в руках Ганнибала. Радость на миг посетила Город. Многие, всё потерявшие, вновь обрели надежду. Помпония кинулась к соседям, чьи дети или мужья попали в тенета Пунийца, плакала, обнимала их, целовала детей и стариков, обещала выкупить двоих пленников, за кого родня не в силах дать назначенную цену, в придачу к своему мужу. Она уже окрылялась надеждой увидеть любимого, но радость ее вскоре увяла, как слишком рано расцветший по весне цветок, обожженный морозом, — сенат наотрез отказался выкупать пленных и запретил близким это делать на свои деньги. Ей оставалось только гадать, что сделает с пленными Ганнибал — убьет, отправит в Карфаген на потеху толпе…»