Те, кто мог стоять на ногах (не был ранен и восстановил силы после тяжкой дороги), собрались на базарной площади, чтобы обсудить, что нам делать далее. Нам предстояло избрать командиров и создать войско из уцелевших. Спорили недолго. Вернее, почти не спорили. Тудиан назвал мое имя, кто-то из легионеров — Аппия Клавдия. Почти что единогласно нам отдали командование, хотя годами я был младше остальных трибунов. В этой разношерстной толпе — назвать остатки разбитой армии войском язык не поворачивался, — сейчас главное было поддержать дисциплину, не дать людям превратиться в шайку мародеров, заставить их быть армией, а не беглецами. Мы походили на обломки огромного корабля, разбитого о скалы взбесившейся бурей. Правда, сравнивать Ганнибала с Нептуном мне бы не хотелось совсем. Я никогда не пытался приписать пунийскому полководцу мистической силы или высшей власти. Но я говорил себе и другим, что в поражении глупо винить противника, особенно в таком поражении, когда ты был сильнее и стоял за свой дом на своей земле.
Сейчас было важно наладить спокойную жизнь в этом городке, не позволить нашим людям силой отбирать провиант у жителей или насильничать над женщинами. Впрочем, рабыни и женщины из прислуги обычно позволяли мужчинам пользоваться их телами за самую низкую плату. Но у многих не было с собой ни асса, и даже самые богатые из нас не всегда могли заплатить за еду и ночлег.
Неожиданно наше собрание прервала небольшая процессия: впереди шел дородный и важный смуглолицый мужчина, а за ним женщина в белой строгой столе и накинутой поверх тонкой палле из легкой струящейся ткани. Ей было что-то около сорока, темноволосая, с миндалевидными темными глазами, — чувствовалось с первого взгляда, что этрусская кровь в ее жилах текла почти неразбавленной. И в сорок ее фигура оставалась ладной, лицо — почти без морщин, а глаза — живыми и блестящими. Я ощутил к ней сильное влечение, несмотря на то, что женщина годилась мне почти что в матери. Я спешно опустил глаза, дабы матрона не увидела в моих глазах вспыхнувший внезапно сладострастный огонек.
— Имя мое Буса, — услышал я необыкновенно красивый глубокий голос и от его звука невольно вздрогнул. И поднял глаза — будто завороженный. Ибо знай, что ждет меня взгляд Медузы — и тогда бы не сумел удержаться. И взглянул. Женщина смотрела на меня, улыбаясь. А я увидел в ее взгляде понятное всем сладостное согласие. — Семья моя богата, и в час, когда достойные люди теряют и состояние, и саму жизнь, я пожертвую все средства, какие только найду, на помощь спасшимся. Каждому римскому воину я готова дать и деньги, и одежду, и пищу.
Она вдруг подошла ко мне и поцеловала в губы.
— Каждый из вас теперь мне брат! — заявила громко.
Вечером, когда уже стемнело, от нее явился посланный — мальчишка лет двенадцати с сообщением, чтобы я зашел выбрать для себя и для своих друзей одеяла и новые туники.
Я отправился вслед за ним, уверенный, что меня ждут не только щедрые дары, но и утехи самой хозяйки. Как же я был обескуражен, когда в атрии меня встретила старуха лет шестидесяти с темным, выдубленным солнцем лицом и с разбитыми работой осыпанными старческой темной крупой руками. Она выложила передо мною щедрые дары Бусы, сообщив, что хозяйка укладывает спать младших дочерей и не может ко мне выйти в столь поздний час.
— А старшая дочь хозяйки не может ко мне выйти? — спросил я довольно легкомысленно.
Старуха подняла на меня выцветшие совершенно белесые глаза.
— Старшая дочь хозяйки только что овдовела, — сказала она строго. — И потому не выходит никуда из дома.
Я почти въяве ощутил болезненный щелчок по носу.
Однако траур в семье не мешал Бусе каждый день проявлять о нас воистину материнскую заботу. На другой день с утра она истопила баню в своем доме и пригласила меня с Гаем и Аппием Клавдием в числе первых. Помню, как мы сбросили грязную нашу одежду и уставились друг на друга. Наши тела говорили красноречивее любых горьких слов о нашей беде: все мы были в синяках от ударов камней, в струпьях начавших заживать ссадин, у всех троих нашлись на теле кровавые раны, у Гая Лелия к тому же одна из ран воспалилась и покраснела, и присланный Бусой лекарь ловко вскрыл ее и выпустил гной, а затем покрыл толстым слоем какой-то жирно блестевшей мази. Помнится, незадолго до начала войны моего брата Луция с его друзьями подловили грабители на одной из узких городских улочек и ограбили, перед тем хорошенько избив. В тот день в бане Бусы мы походили на глупых юнцов, чьи раны свидетельствуют не о доблести, а синяки лучше скрывать.
Но соскребая с тел масло и окатывая друг друга горячей водой, такой горячей, что едва выносила кожа, мы понимали, что нет ничего на свете важнее веры в то, что избитый и жалкий неудачник может подняться и в итоге победить. Буса в нас верила. И я до сих пор благодарен за ее деятельную веру.
* * *
Много лет спустя мой младший сын Луций за обедом небрежно спросил меня, почему мы просто не перерезали глотку этому паршивцу Баррону? Карфагеняне распинают своих полководцев, проигравших сражение, недурно было бы и нам в тот час учудить с этим сыном мясника Барроном что-то похожее. Я смотрел на юного Луция и молчал. Его шелковая туника цвета солнца переливалась в свете светильников, его веки были густо насурьмлены, а волосы тщательно завиты, тонкие пальцы унизаны перстнями. Я смотрел на него и думал, как легко муза Клио одного назначает героем, а другого — виновным, и уже не поменять выданную маску, навсегда истинное лицо скрыто за грубо намалеванной гримасой.
— Баррон не так уж был виноват, — сказал я. — Не более, чем остальные.
— Он рвался в битву, а Павел…
— Все мы рвались в битву. Или римляне собрали это огромное войско, чтобы прогуляться по Италии и попировать с Ганнибалом и его ребятами? На совете задолго до того черного дня мы вместе придумали план грядущей битвы. Все эти рассказы о том, что Павел хотел сражаться как-то иначе с Ганнибалом, а Баррон погубил армию, родились много позже. Мы все до единого были уверены в победе Рима. Только что набранные легионы, центурии тяжелой пехоты, у нас рябило в глазах от блеска шлемов и новеньких кольчуг. Никто не мог и помыслить, что поражение было предопределено. У нас не нашлось хорошей конницы — мы ее положили в прежних битвах, и взять ее было неоткуда. Мы не умели маневрировать, мы были предсказуемы. Любой наш полководец в тот день погубил бы армию. Канны научили меня главному: то, что кажется всем очевидным, далеко не всегда верно. И ты забыл об одном…
— О чем же? — спросил Луций.
— Я тоже в тот день бежал с поля боя.
Я бы мог добавить, что Варрон пытался спасти войско — он отдал приказ отступать и бежать всем, кто способен уйти. Эмилий же кинулся в гущу схватки, увлекая за собой несчастных всадников, которые могли еще уцелеть, и так бы пригодились нам в будущем!
Бегство грозило смертью многим и многим, но и продолжение боя означало лишь бессмысленную смерть.
Я смотрел на Луция и раздумывал: если бы он узнал о моем позоре в Азии, о том, какой ценой была выкуплена его жизнь у Антиоха, что бы он сказал? Верно, рассмеялся бы мне в лицо и бросил на свой манер язвительную шутку. Хмыкнул бы, к примеру: «Я так и думал, что все россказни о наших римских добродетелях — пустые басни!» Или что-нибудь похожее — быть может, еще более жестокое.
Так что я не сказал ему более ничего.
Глава 8
КАНУЗИЙ
Итак, я перешел самый страшный перевал в своем рассказе. Канны. Это были мои оледеневшие Альпы, и я миновал их, оставив в Аидовой пропасти своего тестя, друзей и своих солдат.
Иногда я задумывался, хотел бы я получить жизнь заново, и всякий раз понимаю, что вопрос этот нелеп. Что-то я мог бы исправить и сделать лучше, но кто поручится, что при этом я не проиграю там, где выиграл после чужих ошибок? Все, что мог, я свершил и исполнил. Признание сограждан? Разве это не смешно — мечтать о новой жизни, чтобы получить признание?