Внимательно слушал его и другой человек, бывший рядом с царем, но которого до сих пор совсем и не приметил Всеволодский, — слушал боярин Морозов. Только трудно было разобрать на лице боярина его мысли.
— Борис Иваныч, слышал ли ты все это? Вот что на Руси творится, вот каких воевод мы ставим! — наконец вскричал Алексей Михайлович, когда Всеволодский остановился, едва переводя дыхание.
— И столько беззакония в одном городе, от одного человека! — продолжал он. — По другим местам, может, то же самое делается, а мы ничего не знаем. Как нам быть теперь? Из-за одного злодея льются потоки слезные! Целые семьи, сотни семей терпят муку… Нет, не будет пощады от меня этому воеводе! За все он мне ответит…
— Государь, — тихим голосом проговорил Морозов. — Тебя взволновали речи этого человека. Оно понятно; но ведь нужно действовать осмотрительно… не всякому слуху верь. Может, все это и правда, и в таком случае, конечно, виновному воеводе должно быть строгое наказание. Но может быть, что человек этот, своих обид ради да по вражде своей к тому воеводе многое и не так передал. Нужно и воеводу выслушать. Доносов-то у нас много, рады жаловаться, благо царь милостиво слушает…
Побледнел и вздрогнул Раф Родионович; гневно глянул он на могучего боярина.
— Во всю мою жизнь я ложью не осквернил языка моего, — проговорил он, — а перед лицом великого государя могу ли лукавить?!
— Да ведь я ни в чем и не виню тебя, — спокойно ответил Морозов, — я не чиню тебе никакой обиды. Ты дело свое сделал и коли правду сказал — так будь спокоен.
Алексей Михайлович сидел задумчиво. Он не слышал слов Морозова. Очнувшись, он взглянул на Рафа Родионовича и по-прежнему ласково и печально ему улыбнулся. Он видел волнение этого почтенного старика, видел его сердечную тоску, понял ее и инстинктивно постарался его бодрить и успокоить своей милой и детской улыбкой.
— Спасибо тебе, — сказал он ему. — Я тебе верю, будь спокоен. Мы разберем твое дело и не дадим тебя в обиду. Когда нужно будет, я позову тебя. Приказчика этого, Осину, прикажу беспременно словить, а сосед твой, Суханов, будет выпущен на свободу: о нем не тревожься… мне довольно, если ты за него ручаешься…
Благоговейно опустился Раф Родионович снова на колени перед царем и горячо поцеловал милостиво протянутую ему царскую руку. Он выходил теперь от государя спокойный и бодрый. Давнишняя тяжесть спала с его плеч — он сделал свое дело.
— Напрасно ты, не спросясь, о всяком неведомом человеке докладываешь, — шепнул Морозов Пушкину, — что он тебе, сродни, что ли? Расстроить да взволновать государя легко, а польза от того какая? Напрасно, совсем напрасно ты это сделал…
Пушкин не отвечал и не оправдывался: в присутствии государя, который вот-вот на них взглянет, то было невозможно. Да и чего тут было оправдываться. Пушкин только соображал все о возможности удачи или неудачи той смелой игры, которую затеял.
То же самое, что происходило в Касимове по случаю выбора царских невест, то началось теперь в Москве, только в гораздо больших размерах. Все страсти расходились, интриги кипели. Двести девушек в сборе, из них нужно отобрать шесть самых красивых и представить их государю. Прежде всего возникает вопрос: кого из бояр царь назначит Для такого дела, от кого будет зависеть признать такую-то девицу красивейшей или объявить ее негодной для царского выбора. Значит, нужно понравиться не государю, а судьям. Да и не понравиться: на красоту тут, наверно, будут обращать меньше всего внимания. Выберут своих же дочек, а не дочек, так родственниц, а то так дочерей своих благоприятелей. Дело не впервой, дело известное.
Кто же эти судьи?
На вопрос этот ответ был ясен.
Конечно, самые близкие к государю люди и прежде всех боярин Борис Иванович Морозов.
Морозов опять распорядится всем по-своему. От него только, от него одного будет зависеть выбор невест. Другие судьи замолчат перед ним, спорить не станут. Да он и не допустит рядом с собою спорщиков, он будет судить вместе со своими товарищами, единомышленниками.
И никогда еще не было такой ненависти к Морозову, как в эти дни ожидания, и никогда еще так не заискивали перед ним царедворцы.
Вот имена судей стали известны; избраны: Борис Иванович Морозов, брат его Глеб Иванович, боярин Романов, Пушкин и князь Прозоровский.
И повалили к судьям отцы и родственники невест выбираемых. Все клянутся в дружбе великой, высчитывают прежние услуги, в ногах валяются, просят не обидеть дочку или племянницу, сулят за услуги горы золотые. Некоторые так даже и заранее, тут же из кармана тащат посильное приношение. Бояре приношениями не брезгуют, обещают сделать все, что только могут, но вместе с этим у каждого на языке: «Мы-то за вас будем — уж не сумлевайтесь, а вот Бориса Ивановича — того хорошенько просите, как бы он вашего дела не испортил, а мы что, мы всей душой постараемся».
Уходят от бояр отцы и родственники с некоторой надеждой, только к Борису Морозову никто из них идти не осмеливается: его не упросишь, с ним не сторгуешься, лучше уж и не заикаться, а улуча минуту, до выбора невест, на Постельном крыльце или в Передней, да поклониться ему пониже.
Однако и не без бурных сцен обходится канун выборов; не все гости выходят от бояр-судей с миром и надеждою. Вот сидит у Пушкина окольничий князь Троекуров и упрашивает его беспременно выбрать напоказ царю его дочку, княжну Ирину.
Пушкин давно уже не любит Троекурова, давно уж у него с ним нелады завелись. И он теперь, по своему характеру непокладистому и задорному, вовсе не желает обнадеживать князя, напротив, рад он случаю насолить Троекурову и подразнить его.
— Неладное ты дело выдумал, князь, — говорит Пушкин. — Ну как это я могу обещать тебе выбрать твою дочку? Первое: не я один выбирать буду; коли я и выберу, а другие-то скажут: она, мол, некрасива, у нее-де одно плечо ниже другого, да и с лица не совсем чиста — на носу рябинки— ну что тогда?!
При этих словах Троекуров забывает все. Он помнит только свою старую вражду и зависть к Пушкину, чувствует только обиду. И обида тем сильнее, что у дочери действительно одно плечо ниже другого и на носу рябинки.
— Что же ты мою дочь хаешь?! — вдруг вскакивает он с места и чуть ли не с кулаками лезет на Пушкина. — Ты обижать меня вздумал, такой-сякой!… Видно, передо мною уж кто ни есть, а за свою дочку немало рублевиков отсыпал; так ведь и. я к тебе пришел не с пустыми руками…
Пушкин начал было сердиться, но тотчас же и перестал, смех его разбирает. Отстранил он от себя сильною рукой тщедушного Троекурова.
— Держи язык за зубами, — проговорил он, — не то я эти речи твои доведу до государя, как ты вздумал искушать меня рублевиками-то, чтобы я плохой товар подсунул государю.
— Плохой товар! ах ты!
Троекуров засучил рукава и с кулаками бросился на Пушкина. Пушкин тоже принял его в кулаки и, скоро с ним справившись, вытолкнул его взашей из своего дома.
Троекуров остановился на улице и долго стоял неподвижно, в бессильной злобе. Что ему делать? Искать с Пушкина бесчестие нечего и думать. Он такого наскажет, что пропадешь совсем. С мечтами о свойстве царском тоже, видно, придется проститься. Еле-еле, всеми правдами и неправдами дочь попала в список двухсот девушек; теперь же ничего не поделаешь. И бросился Троекуров к себе домой, вымещать злобу на жене да на дочери-невесте…
Боярские смотры невест происходили утром в одной из более обширных палат дворцовых. В назначенный час прибыли все двести молодых девушек в закрытых колымагах, заранее разосланных за ними. Закутанные фигуру одна за другой выходили из колымаг и скрывались в сенях. Несколько назначенных для этого случая боярынь провожали их в палату. Там они становились одна возле другой длинными радами. Чудное зрелище представляла палата. Верхняя меховая одежда снята с девушек… Фата уж не скрывает их лица. Длинными вереницами стоят они в своих высоких меховых шапочках, в дорогих парчовых платьях с длинными сборчатыми рукавами; на шее у них жемчужные ожерелья; на ногах разноцветные сафьяновые сапожки с высокими каблуками. Все они молоды, все красивы. А которая из них и похуже — так сразу разобрать невозможно: лица и шеи набелены, щеки нарумянены, брови и глаза подрисованы. Много забот было положено, чтобы выставить невест в самом лучшем виде.
И стоят эти девицы-красавицы в своих дорогих тяжелых уборах, скрывающих под широкими складками их молодые формы, стоят не шелохнутся, будто неживые. На редких лицах видно оживление. Большинство из них просто смущены, испуганы немного; но смущение и испуг скоро переходят в безучастное равнодушие. Многие, очевидно, даже не совсем хорошо понимают значение сегодняшнего дня. Глаза их опущены и только изредка вскидывают они ими, поглядывая на соседок.
Они все еще слишком молоды для страстей, для зависти, честолюбия. Они еще дети. Но детство их какое-то скучное, однообразное.