Он сердито отмахивался.
— Все вздор. Выдумывают шутники, вроде вас. Но только для меня это не смешно… Вы говорите: «Становиться на колени перед человеком унизительно… есть нарушение за-поведи!!». Нет, господа и друзья мои, нет, не могу согласиться. Унизительно бывает просить на коленях милостей для себя, своей выгоды, своей награды, унизительно молить недобрых людей о спасении своего тела, даже своей жизни. Это может быть очень унизительно, даже если проситель сидит или прямо стоит. Но просить за других, за несчастных, страдающих, за тех, кому грозит смерть, не может быть унизительно, никогда и никак. Пусть на коленях, пусть в рубищах, босиком, как в древние времена требовали грозные властители… Наш Спаситель принял такие истязания, такие поругания. Принял казнь на кресте. А ведь это была унизительная казнь для разбойников, для осужденных рабов. Но Сын Божий все претерпел, ибо он спасал людей. И ничто не могло унизить его. И это пример для всех. Сказано ведь: «Блаженны кроткие…»
Щербатова заменил граф Закревский. Будучи министром внутренних дел, он участвовал в межведомственных бумажных баталиях с князем Голицыным из-за «прута». Он знал, что главным застрельщиком в них был Гааз, и целиком поддерживал генерала Капцевича в его требованиях — унять, отстранить и даже наказать «утрированного филантропа».
Когда стало известно о назначении Закревского, друзья Гааза встревожились, а противники торжествовали. И те, и другие ожидали, что он теперь станет потише — благо в новой больнице было у него много дел — и вовсе перестанет или хоть пореже будет ездить на Воробьевы горы и в Рогожский полуэтап. Прекратятся или хотя бы уменьшатся его постоянные пререкания с тюремным и конвойным начальством.
Новый генерал-губернатор назначил новых адъютантов, сменились и некоторые сановники и чиновники в губернских управлениях. О Закревском было известно, что он превыше всего ценит армейский порядок, безоговорочное и неукоснительное соблюдение уставов, опрятность, выправку и все внешние признаки четкой, нарядной и резвой казарменно-парадной воинственности.
Москва подтягивалась и прихорашивалась. Заново красили фасады, заборы, ограды, полицейские будки, шлагбаумы и верстовые столбы, чинили мостовые на главных улицах и площадях… Москвичи старались хоть что-либо изменить, улучшить, чтобы угодить новому начальству.
Но Федор Петрович не менялся. Он не робел, ожидая перемен, не оробел и впервые представляясь новому властелину Москвы и губернии в толпе робко шептавшихся чиновников, подтянутых, приглаженных, начищенных.
Граф Закревский оглядел словно бы с любопытством и с едва приметной усмешкой его потертый, лоснящиеся фрак и заштопанные чулки. Спросил о состоянии больницы. Федор Петрович начал говорить обстоятельно и сразу же стал излагать просьбы и претензии к губернским властям:
— О таких предметах докладывайте письменно в мою канцелярию. Имею честь…
И генерал пошел к следующему представлявшемуся чиновнику.
Федор Петрович знал, что новый генерал-губернатор его не любит и покровительствует его недоброжелателям, понимал, что с кончиной Щербатова он потерял последнего влиятельного защитника. Но он не менял своего образа жизни, не менял ничего в своем поведении, речах, поступках.
Просыпался он на рассвете даже в те дни, когда ночью приходилось вставать, чтобы помочь дежурному фельдшеру. Сестра Вильгельмина все ужасалась, как опустился брат, в какой нищете он живет, и по-прежнему убеждала его, что Егор их обкрадывает. Она готовила быстрый завтрак: хлеб с маслом, кашу, иногда яйцо. А в это время Федор Петрович в аптечной комнате готовил лекарства. Он помнил уроки отца, ловко орудовал ступкой, мешалками и аптекарскими весами: толок, растирал, сворачивал пилюли, разводил микстуры…
Позавтракав наспех, он начинал прием и обход больных. Приходивших из города он лечил тоже бесплатно. А тем, кто хотел заплатить за советы и за лекарство, говорил:
— Положите сколько можете там, в кружку.
Эта кружка-копилка имела в больнице еще и другое важное назначение. Каждый раз, когда кто-либо из служащих — врач, фельдшер, уборщик — опаздывал на работу или приходил под хмельком, делал какое-либо упущение или грубо говорил с больным, либо, если постель доверенного ему больного оказывалась недостаточно чистой и т. п., он должен был платить штраф, класть в кружку хоть несколько копеек. Самые большие штрафы, иногда в размере суточного заработка, налагались на тех, кто говорил неправду.
Некий высокопоставленный медицинский чиновник в Петербурге в присутствии царя сказал, что доктор Гааз больше филантроп, чем врач, и в его больнице находят пристанище хитрые нищие и бродяги, вовсе не больные. Генерал-губернатор велел передать доктору Гаазу, что такое положение недозволительно и следует, не мешкая, убрать из больницы всех, кто уже излечен. Федор Петрович потребовал, чтобы его больных обследовала комиссия с участием того профессора, который сказал, будто они здоровы.
Комиссия несколько часов ходила по палатам. Сановный медик, тоже осматривавший и опрашивавший, сказал:
— Ну, что ж, Ваше высокоблагородие, Федор Петрович, должен признать: порядок у вас в заведении превосходный. Никаких претензий не имею. Все наивысших похвал достойно.
— Благодарствую за добрые слова. Значит, Ваше превосходительство убедились, что мы тут пользуем больных, а не балуем здоровых?
— Истинно так, батюшка мой, Федор Петрович, сам вижу. Вздорные слухи были. Да Вы уж не сетуйте. Теперь Ваша правда очевидна.
Провожая комиссию к выходу, Гааз протянул сановному врачу кружку.
— Ваше превосходительство, это у нас для штрафов. Вы, Ваше превосходительство, хотя и не по злому умыслу, но сказали неправду самому государю. Извольте, Ваше превосходительство, заплатить штраф.
Пофессор поморщился, но усмехнулся и опустил в кружку две золотые монеты.
С полудня Гааз, если не было заседаний комитета или комиссии, осматривал тюремные больницы, ездил в губернское управление и в полицейские части наводить справки и по тем арестантским делам, которые решил проверять.
Среди дня Егор напоминал:
— Батюшка, барин, Федор Петрович, а ведь мы ж оголодали. Клячи наши уже еле бегут. Аты сам, поди, и не чуешь, что у тебя в брюхе пусто.
— Хорошо, Егорушка, спасибо, что напомнил, езжай на пекарня.
Каждый раз он покупал четыре калача: Егору, себе и по одному лошадям. К концу дня возвращались домой. Вильгельмина кормила обедом. Егор ворчал:
— Барышня наша, фролина Вильгельмина Петровна, приварок жалеет. Вроде у ей все дни постные.
А вечером Федор Петрович читал и писал у себя в каморке. И на час-другой уезжал в гости. Такие поездки Егор любил. Даже в небогатых домах, где не было особой людской комнаты при кухне, ему хоть в черные сени выносили угощение, иногда и чарка перепадала. А Федор Петрович сидел за ужинным столом или в гостиной, где после ужина гости пили кофе, курили, беседовали у камина или играли в карты. Уставший за день, он молча слушал. Но, если его втягивали в спор, постепенно распалялся, вскакивал с кресла, говорил страстно, размахивая руками, хватался за голову…
Молодой челоьек, которого величали профессором, нарочито спокойно возражал двум возбужденным собеседникам:
— Ну что ж, господа славянофилы, так вы себя теперь, кажется, величаете, вы все еще верите, что Россия наша станет вождем человечества?… А вот вчерашняя газетка, извольте поглядеть объявления: продаются две девки и дорожная карета, а тут продается искусный повар, сведущий в грамоте, также французской и немецкой… Купить его может барин-душевладелец, который и в русской грамоте не силен. Из Митрофанушек — скотининых. От кого же воссияет тот свет, что должен озарить вселенную?
— Вы только на закат глядите, для вас весь свет оттуда. Потому у себя дома видите лишь грязь и рабство, и митрофанушек. И напротив, там, в ваших новейших палестинах, ничего, кроме просвещения, гладких дорог, цветущих вертоградов и всяческих паровозов не узрели… Вы нам московскую газетку кажете, а вот, к примеру, парижская. Можно почитать, как в Англии, прославленной древними вольностями, парламентами, судами присяжных и всяческими ассоциациями, детишки с шести-семи годов на фабриках работают в чаду, в дыму. Ни детства, ни юности не знают, в 10 лет уже больные старики… Их ведь тоже, небось, продают-покупают, только их душевладельцы хитрее, лицемернее. А в Америке-то уж вовсе земля обетованная, ихних вашингтонов все французские и английские либералисты славят, своими учителями почитают. Да и наши доморощенные свободолюбцы на них как на святых отцов молятся. Но ведь там живыми душами торгуют почище нашего. На ярмарках, на аукционах с молотка дюжинами продают, оптом и в розницу. А те, хотя и другого цвета — черные, шоколадные, но тоже ведь крещеные души. И вот депеша — некий американец, то ли священник, то ли мирянин богомольный, по-христиански заступался за черных рабов и за это был жестоко убит. Это же в стране великих вольностей. А меж тем у нас Федор Петрович не только за рабов, но и за самых преступных злодеев как заступается?.. Высокому начальству перечит. И, слава Богу, ведь в полной безопасности проживает… Скажите-ка вы сами, Федор Петрович. Вы уже давненько москвичом стали, почитай, еще до Бонапартова нашествия. Так ведь? Ну вот вы знаете Европу, учены, сведущи. Как вы понимаете Россию? Почему вы у нас так прижились, что домой не собираетесь? Именно от вас это особенно любопытно услышать, потому как про иных других ваших соотечественников и сотоварищей все объяснить и понять просто. Они здесь в таком почете и благополучии обретаются, такие чины-звания получают, такие владения обретают, какие им там ни в каких штадтах-бургах и не снились. Помните того французского маркиза — как его, Кустин или Хустин, который к нам наезжал и потом презлейшую книжку напечатал, за нашу хлеб-соль ядом отплатил. А ведь приметил, злодей проказливый, немало такого, что и вправду есть. Такие язвы и беды наши усмотрел, каких мы сами не замечали… Вот он и писал, что в России все знатные врачи — немцы, а иных прочих, и русских, и французов, за низший разряд почитают. Так ведь это ж правда. Кто у нас на Москве самые знатные лекари — профессор Рейс, профессор Поль, доктор Гофман, доктор Альбин… Они и благоденствуют соответственно. Но вот Федор Петрович наш совсем по-иному живет. Помню я еще ваши хоромы на Кузнецком, рысаков и карету. Однако все эти блага земные минули. И вы, Федор Петрович, чего уж греха таить, ныне и в бедности пребываете, и вроде в опале — сиятельные милостивцы ваши, Царствие им Небесное, вам уже в сем мире не помогут. Так что же вас к нашей юдоли привораживает, объясните просвещенным господам, коим на Руси все темно и грязно… Почему вы, немец, католик, ученый доктор, не возвращаетесь с Москва-реки на Рейн, где у вас все единоверные, единоплеменные, где свет и всяческая благодать?