Сначала Паладин огорчился, когда мы рассказали о виденных нами в королевском дворце торжествах; ему обидно было, что его не взяли; через некоторое время он принялся рассказывать, как держался бы он, если бы присутствовал там; а через два дня он уже сообщал, как он держался, когда был там. Мельница пошла полным ходом и не нуждалась в поощрении. Спустя три вечера оказалось, что его сражения отдыхают: поклонники его так увлеклись величественным описанием приема в королевском дворце, что ничего больше и не желали и готовы были забыть все ради рассказа.
Однажды Ноэль Ренгенсон спрятался среди слушателей и рассказал мне, а потом мы отправились слушать вдвоем, упросив жену трактирщика предоставить в наше распоряжение свою комнатку, где мы могли бы, став у дверей, видеть и слышать через оконце все происходившее.
Зала для посетителей была просторна; впрочем, это не мешало ее уютному и гостеприимному виду, так как повсюду на кирпичном полу были беспорядочно расставлены радушные столики и стулья, а в широком камине, потрескивая, пылал яркий огонь. Славно было сидеть тут в холодные и бурные мартовские вечера, и под этим кровом собиралась добрая компания, которая в ожидании повествователя благодушно потягивала вино и перекидывалась словами. Хозяин, хозяйка и их миловидная дочь сновали среди столиков туда и сюда, едва успевая удовлетворять требования посетителей. Комната эта была длиною примерно так около сорока футов, а в средней ее части было оставлено свободное пространство, находившееся в полном распоряжении Паладина. В конце этого прохода были устроены подмостки в десять или двенадцать футов шириной; на возвышении этом, куда надо было всходить по трем ступенькам, стояло огромное кресло и столик.
Среди занятых винцом посетителей было несколько знакомых нам лиц: сапожник, коновал, кузнец, токарь, оружейник, пивовар, пекарь, мельничный батрак в своей обсыпанной мукой куртке – и так далее; и как подобает, – ибо так водится во всех деревнях – самой важной и заметной персоной был цирюльник. Так как его должность заключается в том, чтобы рвать всем зубы и для поддержания здоровья делать раз в месяц кровопускание всем взрослым обывателям, – то он знако́м со всеми решительно и, благодаря постоянному общению с людьми различных положений, усвоил все тонкости приятного обращения и как никто способен вести занимательную беседу. Было также немало возниц, погонщиков и им подобных до странствующих ремесленников.
Когда, наконец, вошел ленивой походкой Паладин, то его встретили громким «ура», а цирюльник, кинувшись вперед, приветствовал его многочисленными низкими, изящными и крайне изысканными поклонами и, взяв его за руку, приложил ее к губам. Затем он зычным голосом приказал подать Паладину жбан вина, а когда хозяйская дочь, поставив вино на столик, сделала книксен и хотела удалиться, то он приказал ей добавить еще вина за его, цирюльника, счет. Этим он вызвал крики всеобщего одобрения, весьма ему понравившиеся, так что его крысиные глазки засверкали от удовольствия; и подобная похвала вполне справедлива и уместна, потому что, проявляя чем-либо свое великодушие и щедрость, мы, естественно, желаем, чтобы наше благородство не осталось незамеченным.
Цирюльник предложил присутствующим встать и выпить за здоровье Паладина, что и было ими исполнено немедленно и с сердечным сочувствием: чоканье металлических кружек слилось в единый звон, и торжественность картины усугубилась громогласным «ура». Любо было смотреть на этого молодого хвастуна, который так быстро снискал себе популярность среди совершенно чужих людей, не имея никаких иных заслуг, кроме длинного языка и Богом дарованного умения с ним обращаться; сей вначале единственный дар понемногу удесятерился благодаря распорядительности, обрабатыванью и выращиванью, – благодаря тому вниманию, которое является естественным спутником этого таланта и по праву вознаграждает.
Гости сели на места и начали стучать кружками по столам, крича: «Прием у короля! Прием у короля! Прием у короля!» Паладин стоял, приняв наиболее картинную позу: его широкополая шляпа с султаном была сдвинута набекрень, складки короткого плаща небрежно ниспадали с плеч, одна рука покоилась на рукоятке шпаги, в другой он высоко держал бокал вина. Когда шум затих, он отвесил величественный, где-то им заимствованный поклон, затем плавным движением поднес бокал к губам и, закинув голову, осушил его до дна. Брадобрей подскочил и, приняв пустой бокал, поставил его на стол. Паладин начал ходить взад и вперед по эстраде с весьма большим достоинством и вполне непринужденно. И он говорил, продолжая ходить; по временам он останавливался, обращал лицо к своим слушателям и так продолжал рассказ.
Три вечера подряд приходили мы слушать. Ясно было, что в этих представлениях кроется какое-то очарование, помимо любопытства, возбуждаемого простым враньем. И мы поняли, что источник очарования – в искренности Паладина. В его словах не было сознательной лжи; он верил сам всему, о чем рассказывал. Для него все его первоначальные утверждения были истиной; и всякий раз, когда он расширял рамки рассказа, добавление вымысла также становилось истиной. Он вкладывал сердце в эти невероятные рассказы, подобно поэту, влагающему свое сердце в героическое повествование, и его чистосердечие обезоруживало всякую критику – обезоруживало, поскольку суждение касалось его самого. Никто не верил его рассказам, но верили, что он верит.
Он вводил свои преувеличения без щегольства, без подчеркивания, а так – невзначай, иной раз даже не замечая видоизменений рассказа. На первом вечере он упоминал о губернаторе Вокулера, просто как о губернаторе Вокулера; на втором вечере он назвал его своим дядей; на третьем вечере губернатор Вокулера оказался его отцом. Он, по-видимому, не замечал вводимых им необычайных превращений; они срывались у него с языка совершенно естественно и непринужденно. По рассказу первого вечера выходило, что губернатор частным образом прикомандировал его к военному отряду Девы; во второй вечер его дядя, губернатор Вокулера, послал его с Девой, назначив его начальником тыла; в третий вечер его отец, губернатор Вокулера, вручил его личному командованию и Деву, и отряд, и все остальное. Сначала губернатор говорил о нем как о юноше, который не имеет ни имени, ни знатности, но «которому суждено обрести и то, и другое». Затем его дядя, губернатор, отозвался о нем, как о последнем и наиболее достойном прямом потомке самого великого и доблестного из двенадцати Паладинов Карла Великого. В третий вечер он говорил о нем как о прямом потомке всех двенадцати. На протяжении трех вечеров Паладин произвел графа Вандомского из недавних знакомых – в школьного товарища, а напоследок – в шурина.
На приеме у короля все возрастало в том же порядке. Сначала четыре серебряные трубы превратились в двенадцать, затем – в тридцать пять и наконец – в девяносто шесть; и к этому времени он добавил столько барабанов и кимвалов, что залу пришлось увеличить с пятисот футов до девятисот – иначе было бы слишком тесно. По мановению его руки число присутствовавших приумножалось в столь же быстрой степени.
В продолжение первых двух вечеров он довольствовался тем, что описывал с надлежащими преувеличениями главный драматический эпизод аудиенции, но на третий вечер он уже пояснял описание живым примером. Чтобы изобразить лжекороля, он посадил на свое высокое кресло цирюльника; потом рассказал, как все придворные с напряженным любопытством следили за Девой, едва скрывая свою веселость, так как были уверены, что она вот-вот попадется на удочку и что гром презрительного хохота навсегда уронит ее в глазах людей. Он подробно расписывал эту сцену, пока всех слушателей не охватил лихорадочный огонь любопытства и нетерпения, и только тогда приступил он к главному. Повернувшись к брадобрею, он продолжал:
– Но представьте, как она поступила! Пристально всмотрелась она в лицо этого лживого негодяя, как вот я теперь смотрю на тебя, – приосанилась с благородной простотой, как я, – затем обернулась ко мне, – вот так, – протянув руку, – так, – указала на него пальцем и произнесла тем твердым, спокойным тоном, которым она привыкла отдавать распоряжения во время битвы: «Стащи-ка с трона этого самозванного подлеца!» Я, выступив вперед, как сейчас вам показываю, схватил его за шиворот и приподнял на воздух, – вот так, – словно какого-нибудь младенца. (Слушатели вскочили, крича, топая и гремя кружками, и прямо-таки сошли с ума при виде этого великолепного проявления силы, – и никто и не думал смеяться, хотя в фигуре тщедушного, но гордившегося этой честью цирюльника, висевшего в воздухе, точно кукла, не было ничего торжественного.) – Затем я поставил его на пол, – вот так. Хотелось мне смять его покрепче и вышвырнуть за окно, но она приказала мне воздержаться: только благодаря этому он избежал смерти.