«Двести тысяч полегли, чтобы этого не было».
«Но теперь это будет».
«Осмелюсь спросить: разве вы сами верите, что Бог существует?»
«Как человек, я не знаю ответа на этот вопрос. Зато как Первый консул знаю отлично: народ без религии — жалкий корабль без компаса. Нет и не будет примеров, чтобы великое государство могло существовать без алтарей. Без религии человек ходит во тьме. Только она указывает ему его начало и конец. Христос полезен государству».
«Но целое поколение просвещенных французов воспитано Вольтером… они смеются над религией. Вы не боитесь, что вас сегодня попросту освищут, генерал?»
«Если кто-то посмеет свистнуть, мои гренадеры попросту вышвырнут его из собора».
«Но ведь они солдаты революции и их учили думать, что…»
Я прервал глупца.
«Запомните, гражданин, хорошие солдаты не думают, они исполняют приказы. А у меня — хорошие солдаты».
Месса прошла отлично. И даже Фуше, еще вчера привязывавший Евангелие к хвосту осла в Лионе, почтительно стоял в соборе. Пришел и епископ-расстрига Талейран… Теперь в пустое небо Франции вновь возвратился Бог.
Но наши безбожники и вправду волновались. Ожеро, Ланн и Бертье — все заядлые вольтерьянцы — не захотели идти в Нотр-Дам. Но я настоял — заставил их прийти и простоять всю службу. И потом любил расспрашивать их о впечатлении…
Но, упоенный успехами, я забыл, с кем имею дело. Британский парламент ратифицировал Амьенский мирный договор с оговоркой: «В ожидании, пока события не примут более благоприятный оборот». Проклятое английское коварство! Проклятая Англия… мой вечный враг!
В который раз я подумал тогда: «Но зачем же он сдался англичанам?» А он поглядел на меня… мне даже показалось, что он хотел что-то ответить. Но лишь загадочно улыбнулся.
— Они всегда мечтали меня уничтожить, — продолжал император, — и, как поймет будущий историк, всегда на меня нападали… Они не могли мне простить, что я — лицо нового мира, молодость Европы…
Непрестанная травля в английских газетах! Я составил целый список английских газет, ежедневно клеветавших, несмотря на заключенный мир. Но я отвечал им в «Монитере». Разоблачал английских дипломатов, которые плели интриги в Австрии и России — сколачивали против меня новую коалицию. При всем этом англичане нагло позволяли себе не выполнять условия мира. Они не ушли с Мальты… Так что пришла пора действовать!
Двадцатого мая я известил Законодательное собрание и Сенат, что обязан заставить Англию соблюдать мирный договор и уважать достоинство французского народа. Францию принуждают начать войну, и мы будем вести ее со славой. Обе Палаты согласились со мной.
Король Георг (этот текст ему конечно же написали) посмел обратиться к моему парламенту: «Вы вооружаетесь против Конституции и независимости английского народа. В итоге Франция покроет себя стыдом и падет в бездну великих бед…»
В этот момент за окнами каюты прошел адмирал Кокберн — как некое осуществление пророчества старого короля. Император на миг вернулся в действительность.
— Что ж, насчет бед, может, и правда… Но стыдом, как видите, покрыли себя они. А тогда я довольно удачно ответил королю в «Монитере»: «Ваша Конституция и ваша независимость — что общего они имеют с возвратом Мальты?»
И в конце мая восемьсот третьего года заговорили пушки. В Ганновере я разгромил английскую армию, постыдно брошенную командующим герцогом Кембридж-ским. И тогда же решил перенести войну на территорию проклятого острова. Добить Англию в ее логове!
Немедля я выехал в Булонь и начал создавать мощный военный лагерь. Оттуда я должен был перебросить армию в Англию. Мне нужны были всего три туманных дня, чтобы проскользнуть мимо английского флота и высадиться на проклятом острове. Плюс несколько дней, чтобы Лондон, парламент и сердце этих сквалыг — Лондонский банк — стали моими… И британский премьер Питт понимал это. Нет, они не забыли, как я ускользал от их кораблей… И они действовали. Как обычно — деньгами. И щедро платили наемным убийцам.
Около каюты вновь появилась тощая фигура адмирала Кокберна. Император засмеялся. И мы прекратили диктовку до вечера.
Вечером, когда я пришел в каюту, император пересказал мне свой разговор с адмиралом. Кокберн сообщил: когда прибудем на остров, мы будем жить пару дней на корабле, пока приготовят наше жилище… Еще адмирал предупредил, что «остров — довольно печальное место».
Сообщив все это, император добавил странную фразу:
— Ну что ж, чем хуже, тем лучше.
И продолжил воспоминания:
— Моя власть — крепкая, желанная для нации — становилась все ненавистней этим недобиткам, остаткам кровавых фанатиков. И дворцовая полиция продолжала докладывать мне их остроты: «Мы свергли полуторатысячелетнего кумира и не потерпим двухнедельного». Я понимал — мне придется уничтожить остатки этих паразитов, забившихся в складки мантии победителя… А пока я приучал страну к блеску новой власти.
Теперь я выезжал в карете, запряженной восьмеркой великолепных лошадей. За мной следовала целая вереница правительственных экипажей — второй и третий консулы в сопровождении эскорта адъютантов и консульской гвардии. Все напоминало о былом блеске королей… Я вернул ливреи для слуг. Орден Почетного Легиона помог мне основать класс благородных людей — свой патрициат. И в тайниках души великой нации я все яснее читал благодарность за возвращение к низвергнутым формам правления. Нация желала обновленной монархии. Монархии, оплодотворенной революцией — великими идеями равенства людей перед законом.
Именно тогда Англия в очередной раз попыталась лишить меня жизни. Фуше сообщил мне о новом заговоре — во Франции появился знаменитый Кадудаль с ад-ской машиной. В свое время я с ним встречался. Он был тогда вождем вандейских повстанцев — гигант с крохотным разумом, этакий могучий Голем, управляемый Бурбонами. В Вандее я пригласил его для переговоров, обещая полную безопасность. Генералы умоляли меня не оставаться наедине с этим фанатиком-роялистом, мечтавшем о самопожертвовании. Но я никогда не отказывался лишний раз проверить судьбу. Он вошел в мой кабинет, и в его глазах я прочел свой приговор.
И тогда я посмотрел на него… как умею. И вся его суть жалкого крестьянина тотчас проснулась. Он вмиг превратился в заскулившую собачонку… Я сказал ему, что католическая вера навсегда вернулась во Францию и предложил стать генералом в моей армии. Его хватило лишь на то, чтобы выкрикнуть: «Нет, нет!» — и выбежать прочь из моего кабинета.
И вот теперь его прислали убить меня… В заговоре оказались также генералы Моро и Пишегрю. Моро в начале революции считался самым… одним из самых блестящих генералов. И не мог простить мне моих успехов — верил, что я похитил его судьбу… Кадудаля схватили. Во время ареста он искалечил пару агентов и потом храбро сложил свою голову на гильотине. Моро я простил за прошлые заслуги перед республикой и выслал из Франции. Генерал Пишегрю получил срок. Он не выдержал неволи — повесился в камере… Все эти разговоры о том, что его удавили — глупость. Если мне надо было кого-то казнить, я казнил открыто.
Я понял, что этот террор против меня не прекратится. Бурбоны, за спиной которых стояла Англия, почему-то решили, что я беззащитная мишень, что меня можно преследовать, как зайца. Они посмели внушать мне страх! Я должен был раз и навсегда отбить у них эту охоту. Я решил им напомнить, что я — французская революция и сумею защитить себя. Нужна была показательная казнь, нужна была кровь одного из Бурбонов, чтобы они вспомнили про топор девяносто третьего года.
Кадудаль на допросах упомянул Людовика де Бурбона Конде, герцога Энгиенского. Во время совещания министров я повторил это имя. И Талейран тотчас подхватил: «Вот он — кандидат на отмщение!»
Герцог Энгиенский жил в Германии, совсем недалеко от границы. И все тот же Талейран предложил арестовать его, привезти в Париж и расстрелять! И я сказал: «Ну что ж, покажем им, что моя кровь не менее ценна, чем кровь Бурбонов. Чтобы они раз и навсегда забыли об охоте на нового властелина французов».
Отряд драгун ночью пересек границу и преспокойно увез герцога в Париж. Его поместили в Венсеннском замке. Надо сказать, он держался храбро. На допросе отрицал участие в заговоре. Но Савари приготовил для него главный вопрос: «Если бы англичане позвали вас принять участие в войне против Франции, вы бы согласились?» И герцог ответил, что «как истинный Конде он пошел бы против революционной Франции с оружием в руках». Этого было достаточно. По законам республики подобное заявление каралось смертью. И военный суд на основании… я подчеркиваю: закона! — приговорил его к расстрелу.
Да, Жозефина умоляла простить его. И брат Жозеф — тоже… Да, законы великодушия требовали помилования, но законы политики — крови! Простить было нужно… и нельзя! Если простить, не только не будет никакого урока негодяям, напротив, они почувствуют мою слабость… Пока я раздумывал (мучительно раздумывал!), мне принесли известие от Савари: герцога расстреляли. И тотчас после этого Мельвиль передал мне письмо герцога с просьбой о помиловании. Письмо, полное достоинства и храбрости. Оказалось, верный Савари, чтобы избавить меня от муки колебаний, задержал это письмо… Я не спал всю ночь. Быть повелителем для человека с чувствами подчас мучительно!