Камердинер направился на половину князя, а камеристка в спальню княгини.
— Ваше сиятельство!.. а ваше сиятельство! Бог милости прислал…
— А?.. что?.. — пробормотал князь спросонок.
— Бог милости прислал вашему сиятельству, — почтительнейше повторил камердинер.
— Какой милости?
— Корзинку с цветами-с…
— Что ты врешь? какую корзинку?
— От бельгийского консула… приказали кланяться и отдать вашему сиятельству.
— От какого бельгийского консула? — в недоумении допытывал князь, протирая заспанные глаза. — Что это, ты пьян, что ли?
— Никак нет, ваше сиятельство, а только я докладываю, что от бельгийского консула… бог милостью посетил… корзинка с цветами…
Князь Шадурский глядел во все глаза на своего камердинера и только пожимал плечами.
— Да объяснись ты, братец, по-человечески. В чем дело?
— Младенец-с…
— Какой младенец?
— Надо полагать, подкидыш… В корзинке этой самой положен… Мы без вашего сиятельства не осмелились…
— А!.. — произнес князь Шадурский, и личные мускулы его как-то кисло передернуло от заметного неудовольствия. Князь понимал и догадывался о том, чего не понимал и не мог догадаться его камердинер.
— Княгиня знает? — торопливо и озабоченно спросил он, подымаясь с постели.
— Мамзель Фани пошла докладывать их сиятельству.
— А!.. — и лицо князя опять передернуло.
Когда камеристка доложила о случившемся княгине, то княгиня ничего не сказала ей на это, и только как-то саркастически и коварно улыбнулась, но так легко, что эту улыбку почти невозможно было подметить… Казалось, что княгиня, подобно князю, понимала и догадывалась о том, чего не понимала ее горничная, и нельзя сказать, чтоб супруги остались особенно довольны посетившей их божией милостью.
— Поздравляю вас, князь, с приращением вашего семейства, — сказала княгиня при входе мужа в ее будуар, и сказала это так мило и любезно, что все колкие шпильки произнесенной ею фразы показались Шадурскому втрое колючее, так что он, закусив от досады нижнюю губу, процедил ей в ответ сквозь зубы весьма сухим и холодным тоном:
— Мне кажется, что это относится столько же и к вам, сколько ко мне… Корзинка прислана на наше общее имя.
— Я, по крайней мере, нисколько не виновата в этом, — столь же колко и как бы про себя заметила княгиня.
Шадурский пристально и сухо посмотрел ей прямо в глаза.
— В этом — да, нисколько! но в другом… — произнес князь с немалою выразительностью и остановился.
— В чем другом? — с живостью перебила его жена, — в чем?..
— Вы сами очень хорошо понимаете, о чем я говорю; так не заставляйте же меня хоть ради приличия называть вещи настоящими их именами! — сказал, он, не сводя глаз с лица жены, и потом добавил: — Пять месяцев назад меня не было в Петербурге… Да, потом, вы очень хорошо должны помнить, что три месяца я один без вас прожил в деревне.
Княгиня смутилась и покраснела. Теперь ей, в свою очередь, пришлось глотать мужнины шпильки. Она сидела на каленых угольях и, видимо, искала случая дать другое направление разговору.
— А где же корзинка однако? что это ее не несут? — сказала она, озабоченно поднимаясь с места.
Корзинка была внесена камеристкою в комнату. Княгиня сама развязала узлы розовой ленты и приподняла лист белой бумаги.
Все втроем с любопытством наклонились над корзинкою. Там, среди цветов, лежала девочка, родившаяся, по-видимому, дня два-три назад. На ней были надеты сорочка тончайшего батиста и чепчик, отороченный настоящими кружевами. Лежала она, со всех сторон, как пухом, обложенная белою и теплою ватой. При ней находилась записка, весьма лаконического содержания: «Родилась второго мая. Еще не крещена», — и только. Склон букв ложился в левую сторону, очевидно, для того, чтоб нельзя было узнать, чья рука писала записку. По всей обстановке этой корзинки можно было предположить, что дитя принадлежало не совсем бедной матери и что, значит, не голод и нищета, а другие, неизвестные причины заставили ее расстаться с своим ребенком.
Подкидыш немедленно же был сдан на руки камеристке, до приискания ему более определенного положения, и унесен из будуара княгини, которая опять осталась с глазу на глаз со своим мужем. Несколько времени оба молчали. Видно было, что и тот и другая крепко задумались о чем-то в эту критическую минуту.
Княгиня первая прервала неловкое молчание.
— Что же вы намерены делать с этим ребенком? — спросила она. — Ведь, кажется, надо объявить, что ли, кому-то об этом.
— Вздор!.. Никому ничего объявлять не надо, а надо просто… — и князь опять остановился и задумался.
— Что же надо? — переспросила его жена.
— Надо нам объясниться с вами! — наконец выговорил он, собравшись с силами.
— Извольте; я готова…
— Дело вот в чем, — начал князь, как бы приискивая более удобные, подходящие выражения, — дело вот в чем: у нас с вами, княгиня, есть наш собственный сын и наследник моего имени — князь Владимир Шадурский, и потому… я не желаю, чтобы в доме нашем находились и воспитывались, рядом с нашим сыном, какие бы то ни было посторонние дети. Вполне ли вы меня понимаете? — спросил он, придавая как бы особенное значение этому последнему вопросу.
Княгиня потупила глаза и утвердительно кивнула головою.
— Не угодно ли вам будет отправиться за границу? — как бы неожиданно и бесцельно спросил он.
— Пожалуй… я подумаю…
— То-то, подумайте… А об участи этого подкидыша вы не беспокойтесь, — добавил он, вставая и выходя из комнаты. — Я сделаю для него все, что могу.
Проскакав по выбоинам петербургской мостовой со всею возможною скоростью, на какую только способна полузаморенная извозчичья кляча, дрожки повернули в более глухую часть города и остановились в малолюдном Свечном переулке, перед небольшим деревянным домом. Сидевшая в них женщина поспешно и не разбирая сунула в руку извозчика какую-то ассигнацию, причем тот не преминул ввернуть обычное: «Маловато!.. на чаек бы надо». Еще поспешнее соскочила она с дрожек и, тревожно оглядываясь назад и по сторонам — словно боясь погони, — скрылась в низенькой калитке деревянного дома.
Пробежав через дворик по настланным, ради грязи, доскам, она остановилась у небольшого флигелька, на стене которого была прибита скромная вывеска с надписью: «Hebamme — повивальная бабка», и осторожно постучалась в дверь. К ней вышла женщина чистоплотно-немецкой наружности, в белом чепце и любопытно, чуть не к самому носу, подставила ей, с вопросом, свою востренькую физиономию.
— Что, спит?.. Можно войти? — шепотом спросила ее приехавшая, хотя этот шепот ровно ни к чему не был тут нужен.
— Нет, не спит, все вас дожидается, — отвечала ей, также шепотом, немка. — Слава богу, что скоро приехали, а то я уже за нее боялась: очень много уж она беспокоилась…
Отворив осторожно дверь, женщина на цыпочках вошла в темную комнату больной. При виде ее больная с нетерпением приподнялась на подушках и с жадным ожиданием, пытливо вперила в нее свои черные, выразительные глаза.
— Ну что, Наташа? — с замиранием сердца спросила она. — Снесла?
— Ничего, слава богу, все хорошо… ничего… Снесла и отдала.
— Взяли они? — с возрастающим нетерпением допрашивала больная.
— Надо полагать, что взяли… Не выкинуть же младенца на улицу, — как-то деревянно рассудила в успокоительном тоне Наташа.
— Слава тебе господи! — с восторгом прошептала больная, и слезы закапали из ее прекрасных глаз.
— Что же вы плачете? Ведь все, слава тебе господи, удалось как не надо быть лучше! — утешала ее, между тем, Наташа, стараясь показать участие, в котором, однако, более проницательный человек мог бы подметить все ту же деревянную подкладку не то что равнодушия, а какого-то скрытого недоброжелательства.
— Я не от горя, Наташа; я от радости. Я теперь почти совсем ведь счастлива… Ведь, понимаешь ли ты, я могу, буду у них видать ее… хоть издали, хоть как чужую, а все-таки видеть, знать… ведь все же лучше, чем совсем не видать-то!.. Что делать!..
Наташа равнодушно, как совершенно посторонний человек, слушала эту исповедь больной, полную и радости, и надежд, и грусти.
— Ну, а что там… у нас, дома? Не слыхала ты? — неожиданно спросила больная после минутного раздумья.
— Ничего… все, кажись, пока спокойно, — ответила с маленькой запинкой Наташа, с запинкой потому, что на самом деле было далеко не спокойно. — Да вы не тревожьтесь, — прибавила она, — авось, бог даст, все как-нибудь обойдется.
Больная раздумчиво покачала головой.
— Едва ли, Наташа!.. не верится мне что-то! — со вздохом сказала она. — Уж где там обойтись!.. Мне, верно, на роду написано не знать ни покоя, ни счастья… Вот и ребенок мой в мае родился — верно, тоже весь век будет маяться, бедняжка…