— Подлинно… Вот, глядь-кось.
Боярин расправил крылышки насекомого и показал Сумбулову: «Во, здеся начертание Божья перста».
Сумбулов стал вглядываться. На прозрачных крыльцах он действительно видел какие-то начертания, словно изогнутые жилки на древесном листе.
— Вижу, боярин, — сказал он, — только ничего не прочту.
— Не при тебе, знать, писано? — улыбнулся посол.
— Не при мне, точно.
— То-то же… Немудрено, что не прочтешь: начертание оно написано языком халдейским.
— Ну, где ж мне честь такую премудрость? Эко чудеса Божьи! Поди ж ты!
— Да, положи Господь знамение гнева своего на прузех.
Между тем стрельцы разбивали палатки, разводили огни, таскали из Конки воду, собирали сушняк для костров. Татары развьючивали верблюдов, которые оглашали степь дикими криками. Пилипко бегал взад и вперед, гоняясь за саранчой, тучи которой неслись к северу, а на смену им с юга двигались новые тучи. Над кострами на высоких деревянных треножниках висели уже чугунные котлы, и в них варилась жидкая кашица с вяленой рыбой. Саранча падала на огонь и попадала в котлы, так что стрельцы принуждены были наломать пучки зеленого верболозу и ивняка и смахивать ими от котлов непрошенную приправку к каше.
— Истинно, гнев Божий это наслание, — говорил Сухотин, глядя из свой палатки на мелькающие мимо нее облака крылатых насекомых. — Не мимо, знать, идут словеса апостола Иоанна в Апокалипсисе: и вострубе, глаголет он, пятый ангел, и омерче солнце и воздух, и изыдоша от дыма прузи на землю, и дана бысть им область, якоже имут область скорпий земнии…
— Точно, точно похоже на то, — качал головой Сумбулов.
— Да, похоже. Только там сказано: и речено бысть им, да не вредят травы земныя, ни всякого злака, ни всякаго древа, но человеки точию. А эти вишь, злакам-то да хлебу и вредят.
— Точно, точно. Пропадет теперь хлеб во всей Украйне.
— На то похоже, коли Бог не помилует, а гляди и святую Русь посетит гнев Божий.
В это время среди гула и треска, которыми сопровождался перелет саранчи, послышались какие-то далекие глухие раскаты, потом настала опять тишина, такая тишина, словно бы природа в ожидании чего-то с боязнью прислушивалась к своему собственному дыханию. Но вот снова что-то глухо прокатилось вдали, да с такой силой, что в воздухе чувствовалась дрожь. С одного края небо заволакивалось темной пеленой, и пелена эта надвигалась выше и выше. Потом пелена точно разорвалась сверху донизу и разорвалась неровными, ломанными изгибами с золотой оторочкой. Грянул гром. В верх палатки, в кузовы рыдванов и в потухающие костры зашлепали крупные, тяжелые капли дождя. Еще сверкнуло из золотой прорези в небе, снова удар, да какой!
— Свят! Свят! Свят! Господь Саваоф, исполнь небо и земля славы твоея! — пробормотал Сухотин, крестясь набожно.
— Господь благость свою являет, — перекрестился и Сумбулов.
— Благость, ино во гневе.
— Добро-ста, а саранчу все-таки попримнет малость.
В стане все засуетилось. Забегали стрельцы и татары, ловя спутанных лошадей, верблюдов, таская и укрывая вьюки. А Пилипко радостно скакал около полонянок и звонко припевал, хлопая в ладоши:
Иди, иди дощику!
Дамо тоби борщику.
А гроза все усиливалась. Удар следовал за ударом, и после каждого удара дождь переходил в ливень, молния падала с неба как бы перед самыми глазами, и земля дрожала.
III. Соборное избрание царя
Рассказанное в предыдущих главах происходило в 1679 году. Теперь же задача нашего повествования требует, чтобы мы из татарских степей перенеслись прямо в Москву и притом в 1682 год. Весна начинает вступать в свои права, вливая новую силу и оживление во все, что носит в себе зачатки жизни, и быстро добивает то, в чем гнездится зародыш смерти.
В дворце царей московских, в Кремле, смерть безжалостно проявила свою державную мощь: не стало одного из мудрейших и несчастнейших царей всея Руси, смерть подкосила юного царя Феодора Алексеевича на двадцать первом году жизни.
Оттого во дворце такой плач и стон. Громче всех плачут женщины — молодая вдова, царица Марфа, шесть сестер покойного, в особенности царевны Софья и Марфа Алексеевны, и тетки умершего царя. Что же ждет их, у которых никого не осталось, кроме больного, почти слепого и слабоумного брата Ивана да ненавидящей их мачехи. Плачет и этот жалкий брат их Иванушка, торопливо утирая дрожащими руками свои больные подслеповатые глаза. Не плачет одна эта суровая, угрюмая мачеха: стоит, словно заряженная, словно выпугнутая из берлоги медведица, оберегающая своего медвежонка. Да ее иначе и не называли тихонько царевны — падчерицы, как «медведицей». И «медвежонок» стоит около нее, это десятилетний, скорее девятилетний царевич Петр Алексеевич, Петрушенька, любимец и баловень покойного батюшки, тишайшего царя Алексея Михайловича. «Медвежонок» тоже не плачет: его живые, острые и какие-то жгучие глаза беспрестанно скользят своею холодною сталью по плачущим лицам рыдающих сестер — царевен, чужих ему, не родных, и по лицам вельмож, толпящихся у одра царственного покойника и тревожно наблюдающих друг за другом, и по иконописным ликам высшего духовенства — патриарха, митрополитов, архиереев. Картина эта почему-то напоминает ему картину страшного суда, виденную им в одном из кремлевских соборов — нет только ангелов и бесов.
Он скользнул своими стальными глазами по лицу мертвого брата — царя и тотчас перевел их на группу бояр, стоявших недалеко от него и о чем-то шептавшихся. Он знал этих бояр больше других, потому что чаще их видел и на всех почти верхом ездил, когда находила на него блажь шалить: это вот его дядька, веселый князь Борька Алексеевич Голицын, а это его брат Ивашка, а это Долгорукие: Яшка, Лушка, Бориска и Гришка.
— А каков наш-то соколик? — шепчет Иван Голицын, глядя на царевича Петра.
— Да, скоро братца головой догонит, — шепчет Яков Долгорукий.
— Догонит, головой-то? — улыбается чуть заметно Борис Голицын. — Давно уж перегнал.
— И точно востер… За него постоим…
— Доброста! Только без крови не обойдется.
— Знамо. Я и панцирь вдел под кафтан, как «на верх»[1] ехал.
— И я сделал то же.
— Да и я парень не промах: тоже стальную срачицу вздел.
— Оболокся и я сталью, княже.
Начинается обряд прощания с новопреставленным царем. Все целуют его худую и холодную, как мрамор, некогда державную руку. Рыдания царевен переходят в раздирающие душу причитания.
— Братец! Братец! Царюшко родненький! На кого ты нас покинул?
— Ох, светики! Ох, сестрицы родимые! Горькие мы сироты, о-о!
Обряд целования мертвой руки кончен. Начинается целование живых рук, рук оставшихся царевичей… В чьи-то руки перейдет скифетро царское, державное яблоко?..
Царевичей сажают на седалища, и все поочередно подходят к ним, словно к местным иконам, и прикладываются.
Кончен и этот обряд. Патриарх, архиереи и бояре выходят в переднюю палату. Там собрание всех чинов людей московского государства. И тесно, яблоку упасть негде: все пришли узнать, кого Бог соизволит поставить царствовать над русскою землею. Тихо в палате, только слышны вздохи да трение кафтанов об кафтаны. Из царственной опочивальни доносятся стоны и причитания царевен. Патриарх осеняет собрание крестным знамением. Все глубоко кланяются ему, встряхивая волосами и распространяя по палате убийственный запах деревянного масла, словно бы пролили бочку этого масла, которым тогда благочестивые бояре умащали свои головы и бороды вместо помады.
— Изволением и судьбами Божиими, — возгласил патриарх, — великий государь Феодор Алексеевич всея Великия, и Малыя, и Белыя Руси, оставя земное царствие, переселился в вечный покой.
Все усиленно вздохнули, точно стон волною прошел по палате.
— Ныне, — продолжал патриарх, остались по нем братия его, государевы чада, великие князья Иоанн и Петр Алексеевичи. Соблаговолите, чада, князи и бояре, волею Всемогущаго Бога изрещи ваше соизволение, как Господь на мысли положит: кому из царевичей быть преемником новопреставленного? Или обоим государствовать вместе? Объявите единодушным и согласным намерение свое пред все ликом святительским и синклитом царским.
Все молчали, слышалось только тяжелое дыхание. Бояре стояли, уставя брады.
Заговорил один Языков, ближний советник покойного царя, «глубокий московских площадных и дворских обхождений проникатель».
— Сие дело великое и страшное: как нам таковое дело без всех чинов московского государства решать и вершить?
— Воистину, воистину, — отозвались голоса.
— Соборне вершим, всею землею.
— Аминь! — заключил патриарх.
Молча прошел он через всю палату к выходу на Красное крыльцо. За ним двинулись архиереи, бояре. Перед Красным крыльцом волновалось море голов человеческих. Все сняли шапки. Патриарх поднятием обеих рук благословляет это море. Стало тихо, так тихо, что слышно было, как голуби ворковали на карнизах царских теремов.