— Православные! — начал патриарх. — Изволением и судьбами Всемогущего Бога, великий государь царь Феодор Алексеевич всея Великия, и Малыя, и Белыя Руси, оставя земное царствие, переселился в вечный покой. Остались по нем братия его, государевы, блаженныя памяти царя Алексия Михайловича чада, великие князья Иоанн и Петр Алексеевичи. Православные, всех чинов московского государства люди! Вещайте хотение ваше, как Господь на мысли положит: кому из них быть на царстве? Или обоим вместе царствовать? Поведайте единодушно, общим согласием хотение ваше пред всем ликом святительским и синклитом царским и всеми чиновными людьми. Поведайте!
Дрогнуло собрание и, словно море, заколыхалось. Но не раздалось ни одного звука.
— Поведайте, кому быть на царстве?
— Петру Алексеичу! — выкрикнул чей-то глухой голос.
— Петру Ликсеичу! — прорвались тысячи глоток. — Петру Ликсеичу!
— Иоанну Алексеевичу! Ивану! — вырвался чей-то одиночный голос.
В окно глядела царевна Софья Алексеевна. Она узнала одинокого крикуна: это был наш знакомый по Крыму и по татарским степям с саранчою, дворянин Максим Исаич Сумбулов. И он заметил в окне царевну, да не одну, а с сестрой, царевной Марфой Алексеевной. Но лицо его покрылось ярким румянцем, когда за лицами царевен он увидал еще одно личико — смущенное и бледное личико знакомой уже нам крымской полоняночки Меласи…
Но нам не до нее теперь.
Сумбулов бешено рявкнул: «Иоанну Алексеевичу! Иоанну!»
— Иоанну Алексеевичу! Иоанну! — подхватили его другие голоса.
Но буря криков за Петра Алексеевича заглушила и поглотила немногие голоса за Иоанна Алексеевича. Это последнее имя захлебнулось и потонуло, словно в пучине, в неистовом реве:
— Петру Ликсеичу! Петру!
— Да будет единый царь и самодержец всея Великия, и Малыя, и Белыя Руси царевич Петр Алексеевич! — словно колокол, отчетливо прозвенел чей-то звучный голос.
— Петр! Петр! — поддали другие, вся площадь.
Сумбулов видел, как мертвая бледность покрыла лица обеих царевен.
«Сорвалось! — защемило в душе у него. — Прощай, лапушка!» Он уже не видел в окне того смущенного личика.
Патриарх повторил вопрос:
— Кому на престоле российского царства быть государем?
— Иоанну! Ио-а-нну! — с воплем отчаяния отозвался Сумбулов и часть стрельцов.
Их опять заглушили и еще с большею, неистовою силой. А из всего стона опять отчетливо выделился знакомый голос:
— Да будет по избранию всех чинов московского государства великим царем Петр Алексеевич!
— Да будет тако! — осенил крестом всю площадь патриарх. — Аминь!
Вверх полетели шапки, словно тучи птиц. Но падали шапки на чужие головы, и из-за шапок началась такая свалка, что волосы летели клочьями и устилали площадь… «Моя шапка! Моя!»«Вот тебе твоя! Вот тебе!»…«Караул! Помогите, православные! Режут!»…
Патриарх, архиереи и бояре двинулись назад, в хоромы.
Странный вид представляла теперь палата, в которой покоилось тело умершего царя. Она казалась пустою и мрачною. Посередине ее на возвышении стоял гроб, полуприкрытый дорогими золотыми парчами. Из-за парчей выглядывало восковое лицо мертвеца. За гробом, у стены, возвышался царский трон. Тот, кто мог на нем сидеть, теперь лежал в гробу. А около гроба, словно в полузабытьи, сидел с закрытыми глазами царевич Иван Алексеевич. Казалось, и он, и мертвец прислушивались к тому, что читал у гроба церковник в печальных ризах. А он медленно, заунывно читал: «Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых…»Душу выматывало это чтение. Вдали, под окнами, тихо сидели совсем убитые царевны. Только «медведица» стояла посреди палаты рядом со своим «медвежонком» и выжидательно смотрела на дверь.
Вошел патриарх, за ним архиереи, бояре.
— Буди здрав, великий государь царь Петр Алексеевич, всея Великия, и Малыя, и Белыя Руси самодержец! — торжественно возгласил владыка.
«Медведица» дрогнула и выпрямилась во весь свой рост. Царевич — «медвежонок», теперь царь, ухватился было за подол матери, но потом быстро отдернул руку и выпрямился. Царевич Иван даже головы не поднял. Патриарх подошел к новоизбранному маленькому царю и благословил его крестом.
— Буди благословен, великий государь царь Петр Алексеевич всея Руси! Буди благословенно царство твое и царствование. Облекися, царю, в ризы царския и прими державство твое, Богом врученное. Возсяди ныне на вдовствующем престоле прародителей твоих!
Потом, обращаясь к предстоящим, патриарх проговорил:
— Творите положенное по чину.
Маленький царь стоял неподвижно, точно мраморный, только руки его нервно сжимали одна другую. Он поднял свои черные выразительные глаза и встретился с глазами своего дядьки, Бориса Голицына, радостные глаза которого, казалось, говорили: «Ну, царюшко милый, допрежь сего батюшка твой, блаженной памяти тишайший царь, за провинки купал бояр в пруду в Коломенском, а ты котят да щенят топил вместо бояр, а теперь и самих бояр, что щенят, топить станешь, набил ручку…»
Между тем на его юного питомца уже надевали царские облачения: кафтан становой, зипун червчатого атласу, платно — атлас золотой по белой земле, и взводили на чертожное место, на трон. Потом в руки его вложили «скифетро» и «яблоко державное».
Патриарх, вкладывая эти царские регалии в руки юного царя, заметил, что руки эти холодны, как лед, конечно, от волнения; но гордый царственный ребенок не хотел обнаружить этого волнения.
— Прими скифетро сие, жезл царев, — говорил патриарх, — да будет жезл сей для злых — бич наказуяй, для добрых — ветвь маслична.
Передавая ему державу, патриарх говорил:
— Прими яблоко сие и како убо яблоко в руце своей держиши, тако держи и вся царствия, данныя тебе от Бога, соблюдая от врагов внешних.
По бокам трона стали царские приближенные: Борис Голицын и Яков Долгорукий. Мать — «медведица» стояла тут же, не спуская глаз с царственного сына и боясь, как бы он не закапризничал… А от него станется: еще сегодня он не хотел одеваться, чтоб идти проститься с умершим царем, и сбил с головы старой няньки своей волосник, чем и опозорил седую голову старухи. Нет, теперь он сидит смирно. Его начинает тешить обряд, точно все нарочно играют «действо», как при покойном батюшке действо о «Навуходоносоре царе» игрывали.
Но вот начинается целование царской руки. Первой подходит мать — «медведица». Ребенок царь не выдерживает своей царственной роли и, торопливо передав «скифетро» и «яблоко» в руки Голицына и Долгорукова, стремительно бросается в объятия матери…
— Мама! Мама!
— Сыночек мой! Петрушенька! Царюшко мой державный!
Но ребенок быстро приходит в себя.
— Будет… довольно… не плачь, матушка… стань на место.
Царица — мать отходит. Ребенку — царю вновь подают скипетр и державу, на колени кладут бархатную подушку, из правой руки опять берут державу, а маленькую ручку кладут на подушку, для целования. Бледная, как полотно, царевна Софья и смущенная царевна Марфа ведут под руки царевича Ивана для целования руки братишки — царя. Софья уже не плачет, только воспаленные глаза блестят лихорадочным огнем. Царевич Иван двигается, как автомат.
— Иди, иди, братец, у младшего братца — царя руку целовать, — злобно шипит Софья Алексеевна.
Больной подслеповатый царевич Иван смиренно целует крохотную ручку младшего брата.
За ним прикладываются царевны. Софья не целует, а как-то злобно тычется концами губ, словно бы это была не ручка ребенка, а холодная змея.
Прикладываются к этой ручке бояре, дворяне, гости торговые, тяглые и «всяких чинов людишки».
— Эка ручка! Махонька, беленька, точно сахарна, и скифетро держит, ишь ты, — невольно смущается тяглец Микишка, с боязнью нагибая свою всклоченную голову с суконным рылом к царской ручке, точно бы это было раскаленное железо.
Один Сумбулов не прикладывается и затирается в толпе: он боится взглянуть в глаза ребенка, сидящего на троне. Ему почему-то разом вспоминается далекий Крым, голубое море и чайки, жалобно кричащие над трупом прибитого к берегу невольника…
«А надо мной воронье будет каркать, как вырастет вот этот…
Как рябина, как рябина кудрявая,
Как тебе рябинушка не стошнится,
Во сыром бору стоючи,
На болотину смотрючи…
Фу ты, дьявол! Сгинь — пропади!..»
Прикладывались к царской ручке и стрельцы. А думали ли они, что эта самая ручонка будет когда-то рубить их воловьи шеи?
После бурного дня, в который последовало избрание на царство юного Петра, наступила тихая, безмолвная ночь, какие были только в то доброе старое время, когда не существовало еще на Руси ни клубов, ни театров, ни общественных собраний, и когда московские люди заваливались спать вместе с курами. Так и теперь, 28 апреля 1682 года, спит Москва, хотя вечерняя заря еще и не думала потухать. Но не все спят в эту ночь. Вон, в высоком терему царевны Софьи Алексеевны теплится огонек, да на царской половине, в покоях царицы — матери и ее маленького царственного сына, трепетно мигает лампада. Нет сна царевне Софье, не спит и «медведица». Первая тоскует об ускользнувшей из ее рук власти, которая теперь вся перешла в руки ненавистной мачехи, торжествующей «медведицы». А «медведица» не спит от счастья, от волнения. Она тихонько, как вор, пробралась в опочивальню своего Петрушеньки — царя и, сложив молитвенно руки, стоит на коленях у его кроватки, из которой он уже вырос, растет не по дням, а по часам, словно богатырь в сказке. Что-то из него выйдет?.. Сердце матери так и тает… А он лежит, разметался, и атласное на гагачьем пуху одеяльце сбил с себя. Беспокойно спит. Мать крестит его и поднимает умиленные глаза к лампаде. А Софья не спит от тяжких дум. Шутка ли, в двадцать пять лет отказаться от всего, от власти, от жизни! При покойном брате, больном, но добром и тихом, ей хорошо жилось: рядом с ним она государствовала, выслушивала доклады вельмож, давала решения по важным делам. Вместе с мил-сердечным другом, князь Васенькой, княж — сыном Васильевичем, свет Голицыным, она и совсем надеялась управлять государством; а тут «медведица» выхватила из ее рук власть для своего «стрелецкого сына»… Так у нее у самой есть стрельцы, они помогут ей. А то виданное ли дело! У старшего брата престол перебит для младшего! Статочное ли дело! Что он больной, Ваня-то царевич? Что ж с того? И Федя — братец был больной, а государствовал же, да еще как государствовал! И Иванушка — братец со мной бы государствовал! А то на-ко — ся! В Нарышкиных род скифетро-то батюшково повернули… Так не бывать тому!