почетали и вызывали на советы, которого Лешек, благословенной памяти, хотя бы больного, на каждый суд вызывал, а когда он слово рёк, оно стоило десяти иных!
А! Прекрасный ты сын славного родителя, добрый воспитанник старого Воюша, который его с колыбели разуму учил и добродетели! На что всё это пригодилось? На что? О стену горох! Каким отростком было, когда сожал, таким и выросло, – стручком. В колыбеле нянькам волосы вырывал и лица царапал, собак и кошек мучил – теперь скоту и людям покоя не даёт! Прекрасный сын Яздона! Хорошее утешение родителю! Отпустишь его с глаз на час, не вытерпит, чтобы крови не вкусить, кому-нибудь не напакостить, бедным людям не навредить! Сын Яздона! – повторял старик, то издевательски смеясь, то воспламеняясь безудержным гневом.
Он бурчал так, а молодой, как под хлыстом, ехал с опущенной головой, не оборачиваясь, точно не слышал. Иногда пришпоривал коня, чтобы сбежать от этих слов, но старик его догонял.
Хотя Павлик не оборачивался и не хотел дать узнать по себе, что чувствовал горячие слова, которыми его стегали, порой непреднамеренно выдавал, что страдал. Дрожали его плечи, он вытягивал руки, двигал головой, не оборачиваясь, ногами душил коня. Так сдерживал в себе юноша гнев, пока, наконец, не вспылил:
– Эй ты! Старый негодяй! Молчал бы! Гнилой гриб! В тебе уже и крови нет ни капли – сиди у огня, грейся, а молодым тебе не приказывать. Думаешь, что меня ты или кто-нибудь словом или кулаком задержит, когда во мне кровь заиграет и закипит? Разве её поп остановит? Или её страх остудит?
Он дико и издевательски рассмеялся.
– А зачем мне жизнь, если проводить её связанным в углу? Я не монах, мне нужна свобода… я должен всего вкусить и порадываться жизнью… На покаяние и разложение достаточно будет времени.
– А кто же тебя будет держать в яме и закуёт в колодки? – закричал сердито старик. – Отпустят тебя всё-таки!
Отпустят в свет! Тебе едва девятнадцать лет. Пойдёшь! Пойдёшь! Только бы вернулся… А ну, сегодня ты ещё юнец!
– Нет! – отрицал Павлик. – Кривоуст младше был, когда воевал, другим жён давали в этом возрасте! А я что? Во дворе мне прикажут бегать, как лошадь на верёвке, за ворота не выходи! Ксендз полдня держит в заключении над книгой и голову забивает тем, что мне не нужно! Писарем я не буду… канцелярства не хочу! Ты, дуралей, таскаешься за мной, как тень, чтобы я сам себе даже носа не вытер. Что удивительного, что, когда вырвусь, шалею! Эх, ты, старик, будто ты не знаешь, что, если в дамбе перекроешь воду, то она и гать, и мельницу, и дом унесёт!
Старик вздрогнул, он был зол ещё, но видно было, что речь юноши на него действовала, она почти его радовала. Она разоружала его. По его губам проскользнула улыбка. Однако хотел быть неумолимым и гневным.
Так они ехали дальше, то и дело споря.
– О! Проповедник из тебя хороший! – говорил старик. – Больше у тебя язык, чем степенность. Если тебя, как теперь, поймать на месте преступления, сумеешь отделаться ложью. Юнец, молоко на губах не высохло, а уж ему чужую девушку захотелось. Что ты знаешь о девках, ты, что на поводке ходил!
Павлик фыркнул и ничего не отвечал, а когда старик замолчал, проговорил:
– Я бы не съел её! А оттого что это девка большого загродника, разве её запрещено трогать пану? Как гриб выросла на моей земле…
– Молчал бы, головастик этакий! – прервал старик. – Достаточно мне этого! Думаешь, что Ендрик не придёт к нашему милостивому пану жаловаться? Ему же полстада твои негодные псы передушили! Его покусали, а девка заболеет от страха.
Павлик снова рассмеялся.
– Девка разболеется от страха! – крикнул он. – Брось, старик, она видела, что я не волк, не оборотень и крови её пить не буду. Завтра была бы смелая…
Он всё больше пренебрегал гневом старика, приходя в себя, и уже начал посвистывать. В этой деланной весёлости было, однако, немного тревоги.
– Старому Ендрику, – прибавил он, – за свиней и за страх что-то дают.
– Кто даёт? Что даёт? – кричал Воюш. – Ты, молокосос, ничего не имеешь, ты на отцовской милости. С паном отцом, ты знаешь, шутки плохи!
Павлик за весь ответ пожал плечами.
– Он наполовину мёртвый, – продолжал Воюш дальше, – но той половины, что жива, будет достаточно, чтобы дать тебе хорошее напоминание.
– Если ты на меня пожалуешься! Ты! – вставил Павлик.
– А я должен утаить? Душу погубить? Дать тебе безумствовать, чтобы ты совсем распоясался, – воскликнул старик. – Не дождёшься! Я жалел тебя, достаточно, слишком… Время в железные клещи взять!
– Время мне волю дать! – прервал молодой.
– Ты веришь в то, что я тебя вырастил, твои выходки скрывал, но уже этого достаточно.
Они выезжали из долины и чащи; на поле, на взгорье можно было увидеть большой двор, валы и воду вокруг, между деревьями торчащие крыши, полубашни, и сторожевые башни.
Был это Пжеманковский замок. Если ехать к нему так, как они ехали, уже и получаса дороги не было…
Молодой, должно быть, рассчитывал, что этого времени старику хватит, чтобы выговориться. Для большей уверенности он замедлил шаг так, что ехавший наравне с ним старик оказался рядом с его конём – и первый раз посмотрели друг другу в глаза.
Юноша, который уже остыл, улыбался, старик бурчал, тоже значительно остыв. Только пот со лба вытирал. Они ехали приличную часть времени, ничего не говоря друг другу.
Теперь, когда страсти в нём утихли, возбуждённая кровь успокоилась, юноша выглядел красиво, цвёл буйной молодостью.
Само его безумие имело некоторую прелесть, которому старый надзиратель мог поддаться. Это легко было понять.
– Если бы я не пошёл в конюшни осматривать больного панского коня, – отозвался Воюш, – коня, на котором он уже никогда сидеть не будет, а каждый день приказывает его к себе приводить… если бы не этот конь! Я бы не дал тебе вырваться с собаками и с теми негодяями, что за тобой пошли на разврат.
Что с тобой отец сделает – баню или пытку – это его дело, но что я (добавил он, с кулаком обращаясь к всадникам сзади), что я этими лозами до крови кожу исполосую, это так же верно, как то, что я сейчас жив, и что зовусь Воюшом, и что клич Полкоза, и что тебя трутнем воспитал…
– А знаешь, почему ты меня трутнем и шалопаем воспитал? – довольно холодно сказал Павлик.
– Знаю, потому что я был слишком добрый, – крикнул старик. – Нужно было сечь и сечь,