— Мне кажется, я не обязан толковать, откуда и как я заплачу! Для чего мне рассказывать пану о состоянии нашего кармана? Однако же, чтобы успокоить пана, скажу, что у нас долгу восемьсот семьдесят пять тысяч, включая сюда недоимки, незаплаченные проценты, неотданное жалованье, законные штрафы и издержки.
— Согласен и на 875 тысяч, любопытная вещь, как вы из них вывернетесь?
— В этом числе банкового долга 500 с чем-то тысяч на обоих имениях графа и графини.
— Пусть хоть и так, остается 375 тысяч, все еще хорошее дело.
— Без сомнения, особенно для нас. В банк платится же почти двести лет, и посему ясно, что первоначальная сумма уменьшена вполовину, сделаем новый заем, оплатив незаплаченные сроки, и на триста нашего долга получим около двухсот тысяч.
— Видишь, пан! Ну, ну! Еще несколько сот тысяч, мне любопытно знать, каким образом вы из них выберетесь?
— Узнаешь, пан, подпись Гальперина из Бердичева? — спросил Остап.
— Как свою собственную, — сказал Цемерка. — Ну, что же?
— У меня от него вексель на 180 тысяч злотых: это успокоит остальных кредиторов, — возразил Бондарчук, вынимая бумагу из портфеля.
Все задумались, а Остап спросил:
— Что же после этого сделаемся мы или нет?
— Конечно, сделаемся, — отвечали все.
— А я заплачу.
На этом окончилась первая конференция с кредиторами, которые сейчас же разнесли весть по городу о прибытии нового поверенного с огромным портфелем векселей и ассигнаций.
После их ухода Остап бросился в кресло, хотел отдохнуть, но тут окружили его квартиру кредиторы другого класса — евреи, предъявляя целые вороха расписок, квитанций и счетов.
Старый Полякевич случайно выручил Бондарчука. Они возвратились в Скалу, где его ожидали такие же почти затруднения. Прежде всего надо было успокоить Михалину. В первое короткое свидание с ней Остап не успел ни объяснить ей положения вещей, ни рассказать ей о неожиданной помощи, он ничего не смел обещать прежде времени. Теперь, успокоенный, он спешил уверить Михалину, что никто ее не выгонит из родного угла, спешил с ней посоветоваться, как бы уплатить Герцику.
Он застал графиню в уединенном уголке, как и прежде, одну с ребенком. Освоившись со своим положением, он гораздо храбрее явился к ней, а она сделалась еще грустнее.
Маленький Стася играл у ног ее, поглядывая украдкой на прибывшего, который, как и прежде, стал у дверей и, казалось, ждал, чтобы сама графиня начала разговор.
— Прошу вас сесть, пан, — сказала грустно Михалина. — Я очень благодарна пану. Я тут ничего не знаю, не слышу, сижу покойно (если можно быть покойной в моем положении), а ты, пан, несешь за меня, за нас, тяжкое бремя.
— Дела не так дурны, как думает пани.
— Пан хочет только успокоить меня.
— Нет, говорю правду, нам недостает только ста тысяч с небольшим. У меня есть эта сумма, но надо подумать, как после заплатить ее.
— Сто с чем-то тысяч! — повторила графиня. — И я могла бы возвратиться в мое любимое гнездышко, могла бы оставить его Стасе!
— Не только то имение, но Скалу и все.
— Пан слишком уже утешает меня. Может ли это быть? Скажи, пан, искренно, откровенно? Я не испугаюсь, — сказала она выразительно, посмотрев на него.
Остап едва совладал с собой и подал ей бумагу. Она взяла ее трепещущей рукой, но, не заглянув даже в нее, отложила в сторону.
— Я не понимаю этого, скажи мне, пан, лучше сам, что я должна делать. Я все сделаю.
— Чего я вынужден потребовать от пани, может быть, покажется унизительным для нее?..
— Что же это такое? — спросила немного встревоженная Михалина.
— Мы должны искать средств выпутаться из разорительного положения, должны, — продолжал он с возрастающей смелостью, — обеспечить судьбу пани и Стася. Это не обойдется без жертвы.
— Я готова.
— Надо изменить старый образ жизни, отказаться от всякой роскоши, ввести большую экономию и порядок, избавиться наконец от всего ненужного и все вещи обратить в деньги.
— Пан совершенно прав! — воскликнула живо графиня, вставая с места. — У нас есть семейные драгоценности, куча серебра, а ведь мы принимать никого не будем. Еще есть у нас дорогие безделицы лучших времен, статуи, картины, продай их, прошу, продай. Если это может избавить нас от кредиторов, я все отдам, вплоть до обручального кольца.
— Но, может быть, эта жертва будет дорого стоить пани?
— Стоить? Мне? Ты не знаешь меня, пан! Что значит куча драгоценностей и детских игрушек? В жизни пожертвовала я большим, — добавила она невольно, — теперь уже мне ничего не жаль. Да, ничего! Я все отдам! Пусть Альфред будет уверен, что жертву эту я охотно и легко принесла.
Остап замолчал.
— Но долги, — сказала она, глядя на него пристально (он стоял неподвижно, как статуя, по-видимому, хладнокровный и задумчивый), — только меньшая половина наших несчастий. Как быть с бедной родней убитого, которая преследует Альфреда?
— В этом случае единственное спасение — время.
— Время, время! — сказала Михалина. — Все вы выставляете время всеобщим лекарством, а оно никого не вылечивает.
— Может быть, только не скоро и не всех, — отвечал Остап.
Они замолчали. Стася, кружа вокруг Остапа, начал к нему приближаться и задевать его, мать смотрела с чувством на уловку ребенка, и видно было, что хотела узнать, какое он производит впечатление на Остапа. Но Остап стоял неподвижно, опустив глаза в землю, и, казалось, не замечал ребенка.
— Стася! Поди ко мне, — шепнула мать спустя минуту, — поди ко мне!
Как бы пробужденный этими словами, Остап горестно улыбнулся и отозвался:
— Он хочет со мною познакомиться и боится еще меня. Я так люблю детей.
— Почему же пан не женится? — спросила его Михалина.
— Я женат, — тихо и без волнения отвечал Бондарчук.
Графиня, не умея скрыть своего волнения, содрогнулась. Видно было, что целое здание грез ее рушилось от этого признания. Собравшись с силами, с принужденной улыбкою и с опущенным взором, она спросила далее:
— Как же мы до сих пор не знали об этом, я даже не поздравила пана. Можно пана спросить, кто она?..
— Жена моя, — сказал Остап, — такая же крестьянка, как и я.
Михалина схватила себя за голову и, встав, вдруг вышла, извиняясь усталостью и головной болью.
Остап тоже вышел.
Михалина до этой минуты верила в привязанность, в непоколебимую любовь этого человека, постоянно мечтала о счастливых днях прошедшего, вера эта поддерживала ее в жизни и была единственным узлом, который соединял ее с потерянной, но дорогой для нее молодостью. От этой-то веры она должна была теперь отказаться. Он женился, следовательно, полюбил другую, он не был таким, каким она себе его воображала: верным и молчаливым в страдании, необыкновенным созданием, нет, он, как и все: нынче любит, завтра забудет, да и вовсе не умеет любить. Идеал Михалины исчез. Но чем дольше питаем мы в себе какое-нибудь чувство, убеждение, тем тяжелее после с ним расстаться. И долго человек противится даже действительности, борется с правдой, любит жить мечтой. Нет у него сил расстаться с тем, что составляет как бы часть его существа.
Роковое слово Остапа произвело страшную перемену во всех ее самых дорогих мечтах. Пораженная, ослабевшая, она не имела смелости окончательно увериться в сказанном, пускалась в самые удивительные догадки и предположения и только не могла понять одной истинной причины женитьбы Остапа. Какой-то внутренний голос говорил ей, что он не мог жениться по любви, потому что любит только ее. Но почему же без привязанности, так хладнокровно, умышленно пожертвовал он собою, связал и продал себя? Это превышало ее понятие: она предчувствовала в этом какую-то тайну и дала себе слово разгадать ее. Ребенок, муж, удручающие ее несчастья и все оскорбления исчезли в глазах ее. Только Остап, Остап женатый, Остап, муж другой женщины, стоял перед ней, как непонятная загадка. Для чего он это сделал? Кто такая была эта женщина? Правда ли это? Счастлив ли он? Она задавала себе тысячу вопросов и ни одного не могла разрешить. Сердце ее было полно страшного беспокойства. Усыпленная страсть сильно и необузданно вспыхнула. Отталкивая Стасю, она беспрерывно повторяла: следовательно, он не любил меня! Жизнь моя разбита.
Она нетерпеливо хотела сблизиться с ним, заглянуть в глубину души его и полнее убедиться в своем несчастье или счастье. Она провела бессонную и страшную ночь и с рассветом вышла в сад освежиться. Войдя в темную аллею и ничего не видя перед собой, она начала по ней ходить скорыми шагами. Солнце еще едва показалось, над рекой расстилался туман, на деревьях блестели листья, покрытые росой, вокруг была глубокая тишина, как будто бы ночь не сняла еще с земли своего покрова. Платье графини цеплялось за репейник, обрывалось на ветках, волосы разметались от скорой ходьбы, а по лицу катились горячие слезы, которых она не чувствовала.