Форкель преподавал теорию музыки в Геттингене и издал большой труд: «Всеобщую историю музыки». Он занимался этим добросовестно, но, как сам признавался, «романтические струны его души не были задеты». Это произошло лишь после того, как к нему попали некоторые рукописи Баха. Тогда он решил бросить свои обычные занятия и пуститься странствовать по следам забытого гения. Разыскать новые рукописи, узнать о его жизни.
Те скупые сведения, которые Форкель нашел в словаре тысяча семьсот тридцать третьего года, убедили его, что жизнь Баха была трагедией. «Свет умерших звезд, – писал он, – доходит до нас через столетия. И Бах был такой дальней звездой».
В Гамбурге он посетил Филиппа-Эммануила Баха, удалившегося на покой. Филипп-Эммануил пользовался большой славой и вполне заслужил ее. Глубина и размах его музыки давно покорили Форкеля. Но почитатели Филиппа-Эммануила всегда умаляли достоинства его отца: «Насколько тот был сух и тяжел, настолько этот само изящество, сама грация!» В нем ценили элегантную чувствительность, пришедшую на смену серьезности старых полифонистов.
Филипп-Эммануил встретил Форкеля очень любезно. Сухонький, живой старичок, раздушенный, элегантный, с черными, все еще острыми и живыми глазами, он не расставался с золотой табакеркой, которая очень шла к его пышному парику, белоснежному жабо и тонким кружевам манжет.
Он познакомил Форкеля со своей действительно редкой коллекцией инструментов и сам охотно сыграл собственное рондо и сонату, предварительно попросив снисхождения к своему возрасту: в тысяча семьсот восемьдесят шестом году ему было уже за семьдесят. Но играл он все еще прекрасно: звук у него был глубокий, певучий и хорошая беглость пальцев.
Он оказался и приятным собеседником. Пожаловался на оскудение вкусов, остроумно рассказал о своем многолетнем пребывании при особе прусского короля, скептически-насмешливо отозвался о «просвещенном» Фридрихе.
– Его величество совершенно замучил меня своей игрой. Постоянно аккомпанируя ему, я перестал чувствовать красоту музыки. Удивляюсь, как я не перестал играть и сочинять!
– Но ведь король, кажется, любил музыку?
– Вы ошибаетесь, сударь, он любил только флейту! Впрочем, и это не совсем точно: он любил только свою флейту. С тех пор я невзлюбил этот бедный инструмент. Но, слава богу, теперь-то я свободен!
Узнав, зачем Форкель явился к нему, сын Баха сделался серьезен.
– Увы, – сказал он, – моя память удерживает только далекое прошлое. Свойство возраста! Но я охотно расскажу то, что помню.
Отец был удивительный педагог. Я помню многие его уроки. Сочиняя и переписывая для нас учебные.пьесы, он в то же время не стеснял нас, не накладывал узды, а только стремился развить наш вкус. Со мной он был строг, старшего брата он любил больше. Но я благодарен ему за строгость и требовательность. Доброжелательность и прямота были его отличительными свойствами, также, как и скромность. Поверите ли? Он не любил, когда при нем упоминали об его победе над Луи Маршаном. Расскажу вам один забавный случай. К нам явился однажды некто Гардебуш – бездарный напыщенный музыкант. Он долго играл– мы умирали от скуки. Но он был настолько полон собой, что, уходя, подарил мне и брату том своих сонат, посоветовав нам учиться по этому «образцу». Отец только улыбнулся и дал нам знак – поблагодарить гостя.
Об импровизациях отца много говорили. Но я сам был свидетелем этих удивительных импровизаций. Пожалуй, самым ярким происшествием в этом смысле я назову «Музыкальное подношение», которое отец посвятил моему покровителю – прусскому королю.
Было это так. Отец навестил меня в Берлине, и король, как любитель и знаток музыки, каким он себя считал, удостоил вступить с ним в разговор. Не помню в точности, о чем они говорили, но в конце беседы его величество выразил желание послушать импровизацию моего отца, а отец, в свою очередь, попросил дать ему тему.
Король согласился. Обычно я подготовлял для него темы заранее, но здесь, захваченный врасплох, он вынужден был потрудиться сам. Ну и умора! Он мычал, шевелил пальцами в воздухе и наконец наиграл на клавесине тему. Клянусь, я не выжал бы из нее ни единой вариации! Но отец только нахмурился, прослушав мелодию, которую и спеть-то нельзя было! Затем он стал импровизировать– и с каким искусством! И – представьте себе: в этой прекрасной импровизации все-таки сохранилось какое-то сходство с безжизненной темой короля. Гений и из камня выжмет воду!
Рукопись «Музыкального подношения» затерялась. Но у Филиппа-Эммануила сохранилось несколько прелюдий и фуг из «Хорошо темперированного клавира» – этого художественного учебника для молодежи, который Бах начал в Карлсбаде, в год смерти первой жены.
– К сожалению, – сказал Филипп-Эммануил, – современники не понимают этой музыки, не ценят ее несомненные достоинства.
– Несомненные достоинства? – переспросил Форкель.
– Мой отец был великий органист и импровизатор, теперь таких нет. Но, уверяю вас, стоило ему занести эти импровизации на бумагу, и они теряли по крайней мере половину своей прелести. Так, вероятно, бывает со многими импровизаторами, вообще со многими людьми. Приходят в голову удивительные мысли, и говоришь о них очень хорошо, а записать гораздо труднее.
– Я не могу в данном случае согласиться с вашим мнением, – строго сказал Форкель: – эта музыка столь совершенна, что нельзя представить себе исполнение, которое могло бы еще «украсить» ее! Филипп-Эммануил пожал плечами.
– Но если вы усматриваете в этих прелюдиях и фугах только «несомненные достоинства», – продолжал Форкель, – то не согласитесь ли вы передать их мне? Я страстный почитатель музыки вашего отца
– Мне не хотелось бы, – сказал Филипп-Эммануил, опустив глаза.
– Отчего же?
– Они слишком дороги для меня.
– Но я смог бы опубликовать их, а потом вернуть вам рукопись.
Филипп-Эммануил взглянул на гостя исподлобья:
– Опубликовать? Я мог бы сам давно это сделать. Но, уверяю вас, сударь, это было бы напрасно и только увеличило бы нашу семейную обиду. Не будем обманывать себя: никто не станет покупать эти ноты. Публика легкомысленна, и все же какая-то доля правды есть в ее суждениях. Музыка Баха прекрасна, но она безнадежно устарела. В наш век устаревает даже то, что было написано год назад!
– Это я допускаю,-сказал Форкель: – устареть может и то, что написано неделю назад. А при этом искусство древних греков и римлян остается в веках. Истинное искусство всегда молодо.
– Отец говорил мне то же самое. Да я и сам вижу упадок нравов и вкусов… Впрочем, если вы уж так хотите, я готов дать вам на время эти ноты.
«Очень жаль, что на время, – думал Форкель.– У меня они лучше сохранятся».
Но он был счастлив и тем, что ноты попали к нему. «Так вот оно что!-думал он, возвращаясь к себе.– Значит и ты любишь только свою флейту!»
Старшего сына Баха, талантливого Вильгельма-Фри-демана в ту пору уже не было в живых. Филипп-Эммануил и другие родственники Баха, его племянники, рассказали Форкелю много грустного о Фридемане. По их словам, он кончил плохо, да и не могло быть иначе. Во всяком случае, его следы затерялись еще при жизни Себастьяна Баха. Он жил в Дюссельдорфе, потом скрылся неизвестно куда, и о нем уже доносились странные слухи…
Говорили о каком-то безумном нищем скрипаче, который ходит по дворам со скрипкой и играет, исторгая слезы у своих случайных слушателей. Он появляется то в одном, то в другом городе и потом исчезает, как призрак. Но вряд ли это был Фридеман, скорее его брат, безумный Готфрид…
В начале своей деятельности в Дрездене Вильгельм-Фридеман затмил младшего брата. Его игру на органе, во многом напоминающую игру самого Иоганна-Себастьяна, приезжали слушать из других городов. «Дрезденский князь это только князь, – говорили всюду, – а Вильгельм-Фридеман это король». Его так и называли по имени, как короля.
Но, слабовольный, изнеженный, не привыкший к трудностям, он не умел работать постоянно, упорно, как полагается артисту, и вскоре самые усердные почитатели стали замечать недостатки в его игре. Порой он играл так, что повергал всех в волнение, а в другой раз Фри-демана невозможно было узнать: он останавливался, путался либо допускал вычурности, несвойственные ему и недопустимые в искусстве Бахов. Когда ему еще в Дрездене указали на это, он встревожился и попытался взять себя в руки. Но это оказалось труднее, чем он думал.
Однажды после неудачного выступления, которое можно было считать провалом, Вильгельм-Фридеман отправился в кабачок и там напился до бесчувствия. С тех пор он стал прибегать к подобному утешению. Азартная игра в кости также стала его любимым занятием: он убеждал себя, что это необходимо для взбадривания ослабевающего духа… Теперь ничто не уязвляло его глубоко, на все и на всех он смотрел свысока, «сквозь дымку», и в его постоянно затуманенной голове уже складывались странные представления о самом себе и о своем значении.