– У-у! Какой щеголь! – сорвалось с языка у Якова Шубного.
– Этот, поди-ко, не знает, на чем и хлеб растет? – вопросительно добавил Редькин.
– Где ему знать, у такого отродясь черной крошки во рту не бывало!
Один из поморов покосился на Якова и, толкнув его локтем в бок, проворчал:
– Ты, дядя Яков, разом, не лишнюю ли выпил? Это тебе не в Денисовке грубиянить, может этот щеголь Федоту шурином или свояком приходится.
– А что? Я разве не правду сказал? Щеголя сразу видно, по мне хоть сват, хоть брат, – не унимался Яков и, подойдя к бюсту Зубова, пощупал его холодный мраморный подбородок, погладил узкий лоб, потрогал полированные складки драпировки и с видом понимающего толк в скульптуре сказал:
– Я самый старый из вас, косторезов, стало быть я маракую в художествах. Кто сей щеголь? Ни мне, ни вам неведомо. Один Федот знает, кого он из камня выдолбил. Не то это принц, не то царевич, не то барчук какой. Одно вижу, когда гляжу я в лицо ему, – нехорошего человека изобразил Федот. Смотрите, как он голову-то задрал, будто нам сказать хочет: «берегись назём, мёд везём!» Слов нет, красиво приосанился, а ума-то в такой натуре незаметно. Ломоносов – тот орел, а этот – трясогузка.
Мужики усмехнулись. Федот одобряюще заметил:
– Правильны суждения твои, правильны.
– С мужика чего спрашивать, говорю на глазок да на ощупь, не по науке, – скромно ответил Яков и спросил: – Дозволь знать, Федот Иванович, много ли ты на своем веку таких идолов наделал и куда их рассовал?..
– Много, брат, очень много, почитай более двухсот, а находятся они все во дворцах, в усадьбах князей и графов, в Эрмитаже, есть в Троицком соборе и есть даже за границей.
– Далеко, брат, шагнул! А из этого куска кого вырубать станешь? Сделал бы самого себя на память, – посоветовал Яков, ощупывая глыбу мрамора, по цвету схожую с сероватым весенним снегом.
– Нет, – сказал Шубин, – это для особой надобности. Держу про себя такую думку: случится повидать полководца Суворова, обязательно его бюст сработаю. Руки уставать начали от делания бюстов с персон, к которым не лежит мое сердце. Ну, я их по-своему, понятно, и делаю. Правда моя им не по вкусу. Недруги шипят по-за углам, хают меня: «он, дескать, грубой, портретной мастер и не место ему среди академиков». Все эти щеголи, как их Яков назвал, любят ложь, ненавидят правду. Делал я бюст Шереметева Петра. Не взлюбился ему мой труд, а я разве повинен в том, что сама барская жизнь отвратным его сотворила? – Шубин на минуту умолк и как бы про себя невесело добавил: – Туго мне от этих господ щеголей иногда бывает, но не сдамся, до самой смерти не сдамся! В угоду им не скривлю душой… Так-то.
В мастерской поморы пробыли довольно долго, а потом, не задерживаясь, на бойких лошадях, в розвальнях, вместе с Федотом поехали на кладбище. Оставив лошадей около ограды, они прошли по протоптанной дорожке к могиле Михайла Ломоносова. По сторонам из глубокого снега торчали чугунные кресты и мраморные надгробия. Стаи галок жались под церковной кровлей. Откуда-то с кладбищенской окраины доносился плач и унылый голос попа и певчих, отпевавших покойника.
– Большого ума был человек, – тихо сказал Шубин, обращаясь к окружавшим его землякам, – и через тысячу лет русский народ будет вспоминать его добрым словом. Есть на нашей земле справедливый человек – Радищев. Власти наши гноят его в сибирских острогах. Сей муж написал о Михаиле Васильевиче такие слова: «Не столп, воздвигнутый над тлением твоим, сохранит память твою в дальнейшее потомство. Не камень со иссечением имени твоего принесет славу твою в будущие столетия. Слово твое, живущее присно и во веки в творениях твоих, слово российского племени, тобою в языке нашем обновленное, прилетит во устах народных за необозримый горизонт столетий… Нет, не хладный камень сей повествует, что ты жил на славу имени российского… Творения твои да повествуют нам о том, житие твое да скажет, почто ты славен»… – Шубин умолк и, вытирая платком глаза, добавил: – Вечная тебе память, наш незабвенный земляк и друг!
Поморы поклонились мраморному памятнику и высыпали из кармана хлебные крошки на могилу.
– Галки склюют, помянут…
На обратном пути растроганный нахлынувшими воспоминаниями Шубин рассказывал землякам о своих встречах с Ломоносовым.
– И ничего не было в жизни ужасней, чем замечать радость на лицах недругов Ломоносова по случаю его кончины…
Шубин обвел усталым взглядом своих односельчан и грустно проговорил:
– Надеюсь, вы не помянете меня лихом и при случае зайдете навестить, как вот сегодня Михайлу Васильевича. Годы-то идут, смерть – она, братцы, недосугов не знает, придет и палкой ее не отгонишь…
Умерла Екатерина, и не знали даже близкие верноподданные, кто будет наследником – сын ли Павел, которого царица недолюбливала, или внук Александр. Ходили слухи еще при жизни царицы о том, что она написала завещание в пользу Александра. Бездыханное тело ее еще не успело остынуть, а Павел уже рылся в бумагах и сжигал в камине всё, что попадало ему под руку. Никто из придворных не осмеливался остановить Павла. Лишь Безбородко, у которого слезы по поводу кончины царицы успели высохнуть, увидев встревоженного Павла за сжиганием бумаг и оставшись с ним наедине, показал, не выпуская из своих рук, пакет за пятью печатями с надписью:
Вскрыть после моея смерти. Екатерина II.Павел понял, что все старания его были напрасны, и весь затрясся от бешенства. Безбородко, подойдя к Павлу, участливо спросил:
– Знаете ли вы, ваше величество, что здесь запечатано?
Павел промычал в ответ что-то, чего не мог понять Безбородко.
– Я готов служить вам верно и преданно, как служил покойной государыне, – сказал вкрадчиво Безбородко и, подавая Павлу пакет, кивнул в сторону камина, где тлели бумаги.
Намек был понятен.
Через минуту от завещания Екатерины остались зола и запах сургуча, а курносый Павел обнимал и чмокал Безбородко в пухлые щеки.
Так внук Екатерины Александр был на несколько лет отодвинут от престола. За это Безбородко по милости Павла увеличил и без того громадное свое состояние на тридцать тысяч десятин земли и на шестнадцать тысяч крестьянских душ и получил чин канцлера и титул князя.
Еще не успев упрочиться на троне, Павел сразу же начал вершить дела, противные направлению своей покойной матери. Он стал отменять екатерининские указы и окружать себя своими сторонниками.
– Теперь все пойдет по-новому, – с задором говорили приближенные Павла, на что старый дипломат Безбородко отвечал: «Не знаю, как дело пойдет при вас, а при нас ни одна пушка в Европе без позволения выпалить не смела». – И он начинал перечислять победы русских полководцев…
Павел повелел даже вернуть из Сибири Радищева только потому, что он был выслан Екатериной. (Радищев вернулся и получил должность, но условиями жизни был доведен до самоубийства).
На внимание со стороны нового монарха имел некоторую надежду и притесненный недругами, необеспеченный под старость Федот Шубин. В Академии художеств узнали о том, что Шубин пишет прошение царю, и тогда руководители Академии поспешили приблизить его к себе. Ему поручили вести бесплатное преподавание в классе скульптуры и, как бывшего дворцового ваятеля, включили в комиссию… по устройству похорон Екатерины и Петра III. Такую миссию надворному советнику и академику Шубину поручили по желанию Федора Гордеева, имевшего в то время влияние на все дела в Академии. Он на совете предложил:
– Никто из нас не пользовался такими благостями покойной государыни, как дворцовый баловень ваятель Шубин. Ему и воздадим честь быть членом похоронной комиссии…
Возражать против такой «чести» было невозможно. Шубин встал и молчаливым поклоном ответил на решение совета.
А похороны были не шуточные. Никогда и никого из царей так еще не хоронили. Длились похороны… сорок дней.
Петр III, незадачливый супруг Екатерины, не без ведома ее был задушен Алексеем Орловым. Тридцать четыре года труп Петра разлагался под спудом в монастырской церкви, а не в Петропавловском соборе, где хоронили императоров и императриц. Павел решил исправить такую «несправедливость». Он приказал достать из могилы кости своего отца, а графу Орлову идти за гробом своей давней жертвы и нести в руках корону. И все вельможи и сановники двора, знавшие историю удушения Петра III, дивились изобретательности Павла, его умению мстить и исправлять непоправимое.
Шубин в эти долгие траурные дни был огорчен и расстроен другими обстоятельствами: в Академии художеств, насмехаясь над ним, шушукались: «Знаменитость из портретного преобразилась в похоронного».
Издевка Гордеева была очевидна и Шубину понятна. Федот Иванович еще надеялся восстановить себя в былых правах.
Но было уже поздно. Наступил закат. Мода и спрос на его творения кончались бесповоротно.