Они смотрели друг другу в глаза. Нестор испытывающе: «Что за птица такая, непуганая? Словно и не слышала выстрелов никогда. Во-о, стрепет!» А энтомолог разглядывал шрамик под левым глазом атамана, расширенные зрачки («Как у настоящей веснянки? Нет. Терновая цикада? Похоже»), смуглую кожу, грубые лицевые кости — всё кочевое, ископаемо-живое. Оно дышало рядом и пугало, пока вроде, слава Богу, беззлобно.
— Эту бумагу где нашли? — нарушил молчание Махно, показывая улику.
— У меня.
— Знаешь, о чем она?
— Понятия не имею, — в серых мягких глазах, на розовых губах незнакомца появилось смущение. А бумага была вот какая.
Ноября месяца 20 дня, 1918 г.
Атаману Екатеринославского Коша войск украинских казаков Воробцу
Милостивый государь!
На всем огромном пространстве России, в этом мире анархии, слава Провидению, стали образовываться островки порядка у Вас и у нас. Они укрепляют надежду и могли бы превратиться в точки приложения созидательных сил. Нам, казакам, делить нечего. Испытав ужасы большевицкой волны, Дон уже опамятовался. Верим, что эти чувства близки и Вашим доблестным воинам. Наслышаны также, что у Вас формируется 8-ой офицерский корпус.
Исходя из всего этого, считали бы целесообразным установление более тесных контактов по всем вопросам предстоящей борьбы с красной чумой и анархией за честь и свободу родной земли.
Атаман Войска Донского генерал Краснов.Еще раз просмотрев письмо, Махно с недоумением уставился на шпиона. Дело в том, что накануне в Гуляй-Поле получили две телеграммы от этого самого Воробца. В одной он просил прислать делегацию махновцев для переговоров о совместной борьбе за украинскую Державу, и Чубенко уехал, надеясь раздобыть оружие. В другой же атаман Коша предлагал отпустить к нему посланца Дона, возможно, как раз вот этого. «Чья игра?» — размышлял Нестор. По сообщению Чубенко, Воробец категорически отрицал свою причастность к телеграммам. Может, и Краснов ничего не писал?
Между тем «шпион» спросил с искренним любопытством:
— Простите, а за что вы бьетесь?
«Белая кость» не сомневался, что перед ним обыкновенный бандит с большой дороги, обвешанный оружием. Смущал разве что китель с темными фигурными застежками, военный или цирковой, да длинные волосы с сединой. Для грабителя это вроде излишне.
— Что ты знаешь о свободе? — в свою очередь спросил Нестор, но грубо и высокомерно.
— Я немало размышлял об этом, — отвечал энтомолог очень серьезно. — Пожалуй, ближе всех к истине тут подошел мудрый Шопенгауэр. Он, и я тоже, различаем свободу физическую, то есть нашего тела. Она наиболее проста и понятна. Вы, очевидно, ее имеете в виду?
— Нет. Речь идет о социальной свободе. Она, и только она, для нас дороже всего.
— Позвольте, я еще не закончил, — настойчивее продолжал «Белая кость», присаживаясь к столу. Нестор тоже сел. Ему было интересно. — Есть и другие виды свободы: интеллектуальная, прежде всего вольный обмен информацией, и главное — моральная, нравственная. А уж изо всех трех и складывается то, что вы любите.
— Э-эх, свободу нельзя выследить и схватить словами! — веско изрек Махно, враз преобразившись. Он вскинул крупную свою, кудлатую голову и смотрел на «Белую кость» с таким мрачным торжеством, что тот невольно потупился. — Она вспыхивает в сердце, если оно пороховое, а не сырец. Ведомо ли тебе то сладкое и страшное горение?
— Нет, — честно признал гость, учуяв опасность. — Но где же ваш Бог — корень любой свободы?
— Я же сказал: то, что ярко горит в сердце, и есть святое. А наша опора — бдительность. Вот коцнем тебя — и делу конец.
То, как он легко это произнес, поразило «Белую кость». «Ведь и правда кокнут! Что им стоит? — подумал он, похолодев. — Публика тут поистине простая, словно жгутиконосцы» (Прим. ред. — Микроскопически малые существа).
— Вы можете, конечно, это сделать, — лепетал он вслух. — Но, во-первых, я не военный и никогда им не буду. А потом… порвите бумагу, и всё!
— Понимаешь, какая штука, — Махно почесал затылок. Слабость с утра еще прицепилась и не отпускала. Простыл, что ли? — Ты мне лично понравился. Грамотный, честный, мог бы агитатором у нас быть. Но тогда, дорогой, никуда больше не поедешь, чтобы не передал эти сведения. Согласен?
— Разумеется, — вздохнул «Белая кость».
— Но есть один крючок, и его надо разогнуть. Ты — шпион. Все в отряде это знают. Так оно или нет, уже не важно. Молва пошла. А она, стерва, живуча и ядовита. Значит, я должен крепко рискнуть, поручаясь за тебя. Так? Ты же, небось, тоже верующий?
Незнакомец охотно кивнул.
— Вот и хорошо. Тогда, будь любезен, и ты возьми грех на душу. Взаимно, честь по чести. Откажись от Бога публично. Иначе какой же из тебя анархический агитатор? Для нас превыше всего человек-труженик и ЕГО счастье!
Павел Бульба (так звали «шпиона») побелел. Жизнь представлялась ему скучной и мелкой без Бога и высшего мира. Но не того, о котором говорили, писали церковники. Все, что Павел видел вокруг, казалось лишь ничтожными задворками Великого, окутанного тайной. Он ловил пауков, мух, пчел, муравьев, изучал их, влюблялся в студенток, заботился о близких, вот о больной сестре, теперь попал к разбойникам. Но в глубине души, и сейчас тоже, чувствовал, что находится вне всего этого, как бы в другом мире. Независимый и посторонний. Восторгаясь красотой Печерской Лавры, других монастырей, церквей, он не любил затворников и древне-славянские письмена. Хотя в них явственно довлело прародное, но от них же веяло духовной ограниченностью, словно предки совсем уж были бездарными и не спромоглись сами услышать новое запредельное слово. Временами Павлу казалось, что он его улавливает: для Бога мы слишком ничтожны, чтобы он нами интересовался. Однако люди и не заброшены на произвол рока. Достаточно лишь не нарушать коренных законов Существа, в котором мы затеряны. И от всего отречься? Кто же он тогда будет? Жгутиконосец?!
Тонкими дрожащими пальцами Павел обхватил лоб и тер, сжимал его. Нестор молча ждал. Для него слова, сами по себе, ничего не стоили. Если бы предложили, к примеру, отречься от свободы, он прежде всего спросил бы: «В тюрьму сесть по собственному желанию, что ли?
На пасеке заснуть, сложа ручки?» Абстрактная воля для него не существовала, как и Бог, Держава, как коммунизм и справедливость. Потому отдавать за них жизнь, полагал он, — крайняя глупость. Всё должно быть ясным и конкретным, без обмана. И то, что «Белая кость» так долго колеблется, раздражало Махно: «Ну что ему тот Бог? Есть он или нет — неизвестно. А шкура одна и счастье одно на всех!» Смущало же то, что шпион давно бы согласился. А этот мучится. Особое нечто ведает, дороже жизни?
Тут вошел адъютант Григорий Василевский.
— Молния из Екатеринослава, Батько!
— Выдь вон! — крикнул Махно.
Он был взбешен. Какая-то редкая тайна шевелилась так близко. Э-эх, ты ж! Григорий отшатнулся, попятился и прикрыл дверь.
— Нет. Не могу, — тяжело вздохнул «Белая кость».
— Окончательно? — переспросил Нестор, поднимаясь из-за стола.
— Вы же местный, из казаков, видать. Вспомните Тараса Бульбу, — быстро, нервно заговорил незнакомец и вскочил. — За что он отправился на костер? Моя фамилия, кстати, тоже Бульба.
— Это уже не важно. Давай на выход. Григорий! — Дверь открылась. — Убери мерзавца. В расход.
Василевский передал Батьке телеграмму и увел «шпиона». Чубенко сообщал из Екатеринослава: «То, что нам край нужно, получено». Нестор обрадовался: «Есть оружие!» Далее посланцы (вместе с Чубенко их было четверо) просили не отзывать их домой еще несколько дней, «чтобы разведать контрреволюционные силы».
Где-то за штабом глухо стрельнули.
Галина тщательно собиралась на чужую свадьбу. «Колы ж будэ моя? — с грустью думала девушка, заглядывая в зеркало и прихорашиваясь. — Вжэ двадцать чотыры рокы жду. Дэ ж той сужэный заблудывся? Чи я вжэ така нэвродлыва и нэсчаслыва?»
Между тем то, что она видела в зеркале, нравилось ей. Узкое смуглое личико, нежная кожа. Галина пощупала щеки: «Так, свижи». Без всяких кремов и примочек из огуречного сока и ромашки. Светло-карие глаза блестели живо и загадочно. «Пидвэсты? — засомневалась девушка, повертела карандаш и положила на столик. — Нэ трэба. И так гарни». Очи были, конечно, уже не те, что в шестнадцать лет пленили барона Корфа: чистейшие роднички света, как у стрекозы, словно набранные из янтарных хрусталиков. Теперь лучики попрятались, затаились, и только опытный, не Юрин — мужской взор мог бы разглядеть их зрелую прелесть и снова озарить. Найдется ли такой в захолустном Гуляй-Поле?
Об этом она мечтала, еще когда закончила Добровеличковскую женскую семинарию с золотой медалью и ехала сюда по направлению в двухклассную школку. Эх, Юра Корф, сладкопевчий, милый, пугливый соловушко! Где ты? Размотаны судьбой, видимо, навсегда. Семь лет уже утекло безотрадных. Галина потеребила нос: «Цэ ты вынуватый!» Он был и правда несколько больше, чем хотелось. Не так, чтобы очень. Он ничего не портил, но выдавал натуру крепкую. Нос был отцовский. Поменьше и поизящнее, но все же не мамин золотничок. Нет.