таких, зим прежестоких. А фряги там, латины: у их и вовсе солнце, тепло, винограды обительны, яко же и в грецкой земли! Ты вот тута поселилсе, где тепло таково! Несладко тебе показалось в низовской-то стороны? Иная она, другояка! Ну, тебе, отче, надобно все одно выбирать по уму, не по сердцу – один дак! И поставлен главою над народом русским, дак уж как все, так и ты… А что промеж нас и плесковицей, дак тако мыслю: свои дерутця, токо ся тешат! А уж с Литвою нам навряд сговорить! Может, и тако повернет, что примет она веру вашу и на ся поворотит, дак и то сказать: ин язык, ина молвь… Али уж русины тута возобладають! Не ведаю того! Не пригляделси ешчо… А и у вас, в грецкой земли, како ся туркам поддати альбо латинам? Сохранит ся черква православная? Како решишь, отче, а, по моему розуменью, не нать нама со плесковици врозь быти! Беда кака от немець накатит, иное цто, да и латинам повада немалая! Цегой-то Гедимин мыслит о себе? Вишь, по миру нас изымал, требоват сына всадить! Дак ладно, согласили. А токо будет ле боронити от немець? Почто согласили? А он, Гедимин, с немци зело немирен, дак нам с того прибыток! Но и то рещи: како повернет? Боюся, да ить мочно принять, мочно и проводить, у нас так! Великой кпязь-от у нас володимерской, не литовской! Конецьно, свою выгоду блюдем, не без того! И кончи-то в Нове Городи промеж себя не мирны! Ну а Гедимину веры давать во всем не след. Может, ишчо захоцет и всю русскую землю под латинов склонити! А там и ляхи, и свеи, и орденьски немци… А не можно, не можно нам с има! Ни по цему не можно – ни по душе, ни по жизни, ни по земле своей. Все инако есть и пребудет! Помысли, владыко, о сем да на меня, грешного, не посетуй, не зазри. Я ить в простоте рець молвил, ино слово коли и не так, и в обиду пришло, то мимо слуха, мимо сердця пушшай!
Еще не додумав до конца будущего решения своего, Феогност постарался обставить поставленье Калики яко возможно торжественнее. Прибыли пять епископов, пять владык здешней Руси: Григорий Полоцкий, Афанасий Володимерский, Федор Галичский, Марко Перемышлевский, Иоанн Холмский. Феогност уже назначил торжественное рукоположение в городском храме, когда прибыло посольство плесковичей с Арсением, требуя рукоположить последнего особым епископом Плескову.
Феогност все еще колебался, но поставленья Арсения слишком уж добивался Гедимин, а среди бояр Александра Михалыча, прибывших вкупе с плесковичами, оказался немчин, Дуск, тотчас заговоривший о воссоединении церквей, в чем Феогност неволею углядел угрозу латинской ереси. И все приняло вид древлего византийского спора – спора императоров с патриархами, в коем решение дел церковных все же принадлежало патриарху, а не цесарю и не синклитикам.
Он принял бояр Александровых, Игнатия Бороздина с Александром Морхининым, и немчина Дуска, принял плесковичей, долго жаловавшихся на притеснения со стороны новгородского архиепископа. Им отмолвил, что, как бы ни решилось дело о поставлении Арсения, с новым владыкою, Василием, он сведет их в любовь, да отложат они все взаимные нелюбия.
С Дуском Феогност говорил холодно, чувствуя едва ли не кожею правоту слов Василия Калики: все было иное и неслиянное – взгляд, навычай; сам способ мыслить – и тот был чужой, противный греческому уму. Русичи – те изначала казались ему гораздо ближе и понятнее.
С Игнатием Бороздиным и Александром Морхининым Феогност, уже освободясь от Дуска, имел долгую беседу с глазу на глаз, и эти двое чуть было не переубедили митрополита. Во всяком случае, заставили помыслить о поставлении Арсения с иной стороны.
Бояре сидели на лавке за прибором. Митрополит угощал гостей медом и пурпурным греческим вином. В мисах лежали закуски: медовые коржи, вишенье, грецкие и волошские орехи, желтые палочки дорогого сахара, вяленые винные ягоды и сушеный виноград. Игнатий Бороздин почти не притрагивался к закускам. Александр, тот время от времени протягивал руку в палевом шелковом рукаве, схваченном серебряным наручем сканого дела, брал винную ягоду, клал в рот, задумчиво разжевывая, и слушал, уставя взор в столешницу, что и как говорит Игнатий, согласно кивал головой, иногда взглядывал сумрачно на Феогноста, временем добавляя что-нибудь и свое к словам сотоварища.
– Тверские князи по древлему праву русския земли суть великие князи! – строго рек Бороздин. – По лествичному праву и по приговору всей земли Михайло Ярославич, батюшка нашего князя, святой, убиенный в Орде от проклятого Кавгадыя и от Юрия Московского, получил владимирский стол, и паки сын его старейший, Дмитрий, и паки Александр Михалыч, коего согнали со стола силою, но отнюдь не по праву, и не лишен посему великокняжеского достоинства своего!
– Так, так! – подал голос Александр Морхинин. – Чего хан думает и делает – одно, а по правде ежели, дак Александр Михалыч и о сю пору князь великой!
– Плесковичи нашего князя приняли яко великого, и Тверь ждет, – продолжал Игнатий Бороздин, – како ся повернет ише в Орде? А только и Данилыч может не усидеть на столе владимирском! А тогда Литва да мы в одночасье и татар, бесермен клятых, погоним вон из Руси! Ныне же надобно нам ся утвердить на плесковском рубеже, пото и Арсения привели, отче! Не посетуй, что токмо о делах княжеских глаголю, без их ить и церковь Божия не устоит!
«Тверь или Москва? Тверь или Москва? – думал меж тем Феогност. – Ежели Тверь вкупе с Литвою… Но ведь Узбек дал-таки охранную грамоту владыке сарайскому! И почто этот немчин Дуск с ними? Прост тверской князь, ох и прост! Но, может, в простоте-то и правда? А латиняне? А Гедимин, не принимающий православия? И что ся створит, ежели католики одолеют на Руси, с церковью православной? Да и на столе володимерском сидит-таки пока князь Иван (или… пока сидит?). Где, на чьей стороне сила, которую надлежит поддержать ему, митрополиту русскому? А он должен поддержать именно сильного», – это Феогност, византийский грек, весь строй мыслей и чувств коего создан был эпохою умирания великой империи, знал слишком хорошо.
Отпустив бояр, Феогност задумался сугубо. Кто из них прав? И что должен содеять он днесь, дабы не возмутить ни тех, ни этих? Мысли его всё шли и шли по кругу: Москва, Тверь, Новгород, Псков, Гедимин и снова Москва… И в последнем, литовском, звене этой цепочки чуял он все более и более тревожно незримую угрозу православию. Ежели бы Гедимин принял святую