Ознакомительная версия.
– Родители-то у тебя есть?
На миг мальчик поднял глаза и встретился взглядом с отцом, который стоял совсем близко. У папы лицо было белое, одна рука судорожно сжимала мешок с филактериями, другая отдирала заплату на пальто. Что было во взгляде, которым отец смотрел сейчас на сына – стыд? Укор? Упрек? Или мольба?
Скорее в этом взгляде было все вместе.
Ничего уже не соображая, мальчик положил свою тощую руку на рукав контролера и прошептал чуть слышно без всякой надежды:
– Да… то есть нет… Я должен… я должен попасть в Ташкент. Дядя… помоги… пожалуйста… – и он все теребил и теребил рукав форменной куртки контролера, все теребил и теребил, произнося жалкие, никому не нужные слова.
– Пожалуйста, дядя… Я больше не буду… никогда… без билета… заработаю денег и отдам…
Костяная рука, намертво державшая Хаймека, вдруг разжалась и контролер сказал, обращаясь к вагону:
– Ну, что, товарищи… решайте… Парнишка, похоже, не врет… может, разрешим ему добраться до Ташкента за государственный счет?
Голос из тамбура крикнул:
– Чего там! Пущай едет. Государство не обеднеет. Вон он какой тощий.
– Правильно! Пущай прокатится… паровоз сильный… – раздалось слева и справа. И все, кто участвовал в обсуждении, с чувством облегчения приговорили:
– Пущай едет…
Когда контролер двинулся по вагону дальше, Хаймек вдруг почувствовал, как чья-то нерешительная ладонь легко коснулась его спины. Он посмотрел, кто это.
Это был его отец. Он массировал мальчику плечо, с любовью глядя на него своими черными влажными глазами. И до самого Ташкента не произнес ни слова.
Хаймек держал пальцы во рту, но легче ему не становилось.
– Сильно обжегся? – спросила мама. – Болит?
Хаймек помотал головой. Ему было очень больно, но он не жаловался. Как папа.
– Надо приложить немного влажной земли, – сказала мама. Она поднялась с пола и исчезла во тьме. Из глубины ночи до Хаймека донесся ее голос:
– Хорошо, если бы папа побыстрее вернулся к нам. Как ты думаешь?
Если бы папа вернулся…
Поезд прибыл в Ташкент ранним утром. Разминая затекшие ноги, пассажиры вываливались на платформу вокзала. Двигаясь к выходу вместе с толпой, папа взял мальчика за руку и сжал ее.
– Ну, вот, – сказал он грустно. – Ты, сынок, теперь сильнее меня…
Волна радости затопила сердце Хаймека. Никогда раньше не говорил с ним его папа так. И все же радость эта была омрачена откуда-то взявшейся печалью, происхождения которой он не понимал. Ведь все в эту минуту было так хорошо!
Держась за руки отец с сыном прошли до самого конца платформы, радуясь теплу солнечных лучей. Перед выходом в город, папа закрыл глаза и сказал счастливым голосом:
– Хорошо, что есть солнце. Хорошо, что есть Ташкент…
Кашель, который вслед за этими словами вырвался из папиной груди, был каким-то другим, легким кашлем – без судорог, без кровавых комков. «Все будет хорошо, – папиными словами подумал мальчик. – В Ташкенте все будет хорошо».
Так начали они свой путь. Через некоторое время, дойдя до одной из скамеек, приткнувшейся в тени какой-то ветхой стены, папа присел, привалился к спинке и сказал, подмигнув:
– Кажется, мы заслужили свой завтрак, как ты считаешь?
Хаймек давно уже считал точно так же и обрадовался вдвойне – как самому завтраку, так и папиному веселому подмигиванию, напомнившему мальчику безмятежную довоенную жизнь. Но только сейчас он понял по-настоящему, насколько он голоден – его живот буквально требовал еды. Они устроились поудобнее. Папа развернул сверток, достал луковицы и хлеб и честно поделил все на две равные порции. Одну он подвинул Хаймеку.
Тот посмотрел вопросительно.
– Ты теперь такой же взрослый, сынок, – сказал папа. – И порция тебе такая же…
Хаймек с хрустом откусывал от луковицы, заедая хлебом, а глаза его цепко обшаривали пространство вокруг. Осмотрел он и стену, которая высилась у них за спиной. Стена была глухая, высокая и грязная, и она очень не понравилась мальчику.
– Папа, – сказал он и кивнул в сторону стены. – Я боюсь ее. Давай уйдем отсюда… она вот-вот обвалится.
Папа посмотрел на ветхие зубцы, венчавшие стену, молча доел свой кусок и нехотя поднялся. Не говоря ни слова, они двинулись дальше. Солнце уже принялось за свое, и капельки пота привычно покатились у пешеходов по лицу и спине, оставляя темные пятна на одежде, прилипавшей к телу. Шаг за шагом преодолевали они раскаленное пространство, проходя сквозь огненные волны, поднимавшиеся от земли навстречу таким же огненным волнам, накатывавшим сверху…
…Обожженные пальцы все еще болели. Мама словно растворилась в темноте. Вернувшись наконец, она присела рядом с мальчиком и начала размазывать жидкую грязь на месте ожога, шепча ему на ухо ласковые слова утешенья. Внезапно взгляд ее остановился на мешке, в который папа, уезжая в Ташкент, уложил свои филактерии. И мама спросила испуганно:
– Хаймек! Что это?
И она схватила мешок. Он был пуст. Хаймек ответил чуть слышно:
– Папа их продал.
– Свои филактерии?
– Да.
Маме понадобилось время, чтобы полностью освоиться с этим сообщением.
– А как же… как же он… будет молиться без филактерий, Хаймек? А?
В голосе мамы мальчик различил недоумение. И страх. Точно такой же, какой в свое время испытал и сам Хаймек. Едва шевеля губами, он сказал:
– Он больше не будет молиться…
…В то утро, когда они молча шли по расплавленным от зноя улицам Ташкента, папа вдруг остановился, словно наткнувшись на какое-то препятствие, обернулся к сыну и сказал, стыдливо запинаясь и подбирая слова:
– Послушай меня, сынок… Мне нужно… я хочу… я решил сделать одно дело. Это очень важно для тебя… и для меня…
– О чем ты говоришь, папа? – не понял Хаймек.
– Я хочу продать филактерии. Больше у меня ничего нет.
Мысль о том, что папа когда-нибудь может продать свои филактерии в голову мальчика никак не умещалась. Даже дыханье у него прервалось, когда он спросил отца:
– Да… но… как же ты будешь молиться?
Папа долго смотрел в небеса, словно спрашивал у них что-то. Потом сказал:
– Я больше не буду молиться.
– Ты… не будешь…? А что скажет Господь?
– Он? Не знаю… Мне это уже… не важно. Кто я… и что я в его глазах? Ничто. Я уже для него ничего не значу. Жизнь раздавила меня. Нет, не так – Бог меня раздавил. Когда он забрал у нас Ханночку, я не роптал. Я сказал себе – Бог дал, Бог взял. И раньше, когда немцы пинали меня сапогами в спину и ребра и отбили мне легкие, я говорил себе: «Он все видит, этим он испытывает меня». Мне было очень плохо, но я оставался человеком по образу и подобию его и при этом не терял своей чести. Я читал в священных книгах и знаю: приходу Мессии предшествуют испытания и несчастья, они необходимы… И я думал – если ему это нужно, пусть будет так… пусть даже Господь умертвит меня, если нужно… пожалуйста, разве мало я страдал. Ну, еще немного…еще… Но ведь есть всему и предел…
Он нагнулся к самому уху мальчика и прошептал чуть слышно:
– Предел… Я больше не могу, сынок. Не могу терпеть. Бог не может требовать от меня… Когда этот контролер ударил тебя по щеке… я был рядом… но я отступился от тебя… я предал сына. Этого Он требовать не может. Не должен был. Он отстранил меня от своего образа, и теперь я свободен от всего. И от молитв. Я продам… филактерии, и у тебя будут деньги на обратный билет… я дам их тебе, а ты… возьми билет в хороший вагон с мягкими сидениями… чтобы не под полкой…ты… приехал к маме…
Испуганный и потрясенный Хаймек пробормотал:
– Нет… не нужно… не делай этого… Я могу и без денег… Залезу в вагон, и никакой контролер меня не поймает. Правда-правда…
Но папа, не слушая, уже уходил от него быстрым шагом, разбрызгивая капли пота, которые, падая на асфальт, тут же высыхали.
Хаймек догнал его только на площади, которую облюбовали для себя беженцы. Они заняли в прилегающих улицах все, что хоть в какой-то степени годилось для обитания. В основном это были глиняные строения из необожженных – земля пополам с соломой – кирпичей, очень похожие на дом, который колхоз «Слава труду» выделил для проживания семьи Онгейм. Здесь, на границе городской черты, в них разрешили поселиться семьям, в которых преобладали старики, женщины и дети; точно такие же старики, женщины и дети, которым повезло меньше, сидели и лежали просто на земле или на вымощенных каменными плитами тротуарах; скудные их пожитки валялись здесь же. Людей было много. Сотни… тысячи… Они сидели, лежали, бродили… женщины теснились поближе к арыкам с холодной голубоватой водой и у водонапорных колонок. Одни варили, другие стирали, третьи вычесывали из детских голов жирных вшей, давя их ногтем большого пальца на частом гребне; характерный треск сопровождался проклятьями:
– А-а-а, попалась! (треск).
– Вот тебе (треск), получай… Будешь знать, как сосать нашу кровь!
Ознакомительная версия.