Однако, хотя и благоразумно в первое время рассуждала Барашева, все же она невольно питала надежду: а вдруг и выпадет счастье на долю Маше, будет она царицей, не хуже других ведь!
И надежда эта была такого рода, что раз пришла она, так уж и не уходила; а напротив, по мере приближения к роковому дню избрания увеличивалась все больше и больше.
Приехав в Москву, Барашева тотчас же принялась совершать походы по всем церквам. Служила молебны всем московским угодникам, горячо молилась перед мощами, прося у Бога и чудотворцев счастья для своей Маши.
И кончилось все это тем, что вдруг, накануне смотра боярского, она окончательно позабыла свою прежнюю рассудительность, уверовала всем сердцем в то, что Маша будет избрана невестой. Она только никому, ни зятю, ни дочерям не поверяла своих мыслей. Она сама про себя знала: не могут же даром пройти все молебны, все свечи, поставленные ею перед мощами и чудотворными иконами! Она отпускала во дворец дочь свою и внутри себя торжествовала.
А тут вот дочь вернулась ни с чем: не только что царь не избрал ее, но даже и бояре забраковали. Совсем взбеленилась старуха, чуть не отреклась от святых угодников, которые, несмотря на все свечи и молебны, так жестоко поступили с нею.
Но все же, в то время как прибежал запыхавшийся Андрей Всеволодский, она уже справилась с собою и неподвижно сидела в углу, хмурая и неприветная.
«Кого же выберут? Кто эта счастливица-красавица? Наверно хуже моей дочки — такую не найдешь другую… Да ну их совсем!… Авось хоть подарки царь пришлет хорошие. А то легко ль сказать: из Касимова сюда притащились, дела все бросили, исхарчились совсем. Ну а Машутке все же таки жениха надо хорошего. Как там ни на есть: царская невеста! — дурную бы ведь не поволокли в Москву…»
— А сестрица твоя, батюшка Андрей Рафыч, тоже домой ни с чем вернулась? У Машуты-то я спросить забыла, — обратилась старуха к Всеволодскому.
— Кажись, нет, — ответил он. — Марья Дмитревна из последних была, я во все колымаги заглядывал, сестры не видал.
«Неужто Всеволодским такое счастье? — со злобой и завистью подумала Барашева. — Так чтобы хоть Андрюшка-то не отстал, хоть за него уцепиться…»
— Что же мудреного, — сдерживая свои чувства, ласковым голосом заговорила она. — Сестрица твоя ведь, уж известно — писаная красавица, не чета моей дочурке. Может, царицей будет, тогда и ты в гору пойдешь, так смотри, не забывай нас, бедных, попомни, голубчик, нашу ласку. Так-то, сударь ты мой, Андрей Рафыч! А мы тебя от всего сердца полюбили, как родного… Право слово, иной раз гляжу я на тебя и таково тягостно мне станет — сыночка-то мне не послал Господь… вот такого бы, как ты… то-то сердце бы мое радовалось…
Она встала, вышла из горницы и кликнула Машу. Та, уже переодетая в свое обыкновенное платье, вошла, поклонилась Андрею и молча села в уголочек.
Андрей замер от счастья при входе возлюбленной; только попристальнее взглянувши на нее, нежданно смутился. В ее лице он не прочел никакой радости, напротив: красивое, румяное лицо Маши показалось ему очень побледневшим, веки глаз покраснели.
Она, очевидно, плакала.
«Боже! о чем ей теперь плакать?»
Он подсел к ней.
— Что это ты пригорюнилась, Марья Митревна?
Маша взглянула на него, и на глазах ее помимо воли блеснули слезы. Совсем упало сердце у Андрея.
— Маша, что же это? Неужто обманула меня, неужто не любишь? — тихо шептал он.
— Нет, я ничего, что же? — ответила она. — А срамно больно… Чем же я хуже других?…
Ее голос прервался, и из красивых глаз брызнули слезы, которых она уже не могла сдерживать.
— Осрамили совсем… забраковали, словно урода какого!…
Артемьев, бывший в горнице, вышел. Андрей остался один с Машей. Он быстро кинулся к ней, схватил ее за руки.
— Маша, голубка моя, не терзай мне сердце! Или впрямь не любишь, так скажи; лучше убей разом… Сам Бог пожалел нас, не знаю, как и благодарить Его. Отвел он глаза боярам, не разглядели они тебя. Разглядели бы, так не выпустили бы. Коли была у меня надежда, так единственно на то, что бояре своих сродственниц выбирать станут, так оно и сделалось. А уж кабы на глаза царю ты попалась, так не миновать нам гибели, он бы на других и смотреть не захотел.
Но при этих словах Андрея Маша заплакала еще горше прежнего.
— Бояре своих сродственниц…— захлебываясь слезами шептала она, — а ведь вот же сестру твою выбрали, за красоту выбрали!
Она зарыдала и выбежала из горницы.
Андрей остался один; долго сидел он повеся голову. Счастья, которое он еще за полчаса до этого испытывал, теперь как не бывало.
Вошла старуха Барашева, вошла Софья Артемьева; они говорили ему что-то. Он отвечал им, сам не сознавая того, что говорит.
Как полоумный вышел он от них и побрел по улицам московским, ничего и никого вокруг себя не видя. Маша не отказала ему. Она плачет только от обиды, что не оценили, не признали красоту ее, о которой сам же он ей прожужжал все уши. Она ничем не виновата, но счастья все же нету! Тоска в сердце Андрея, тошно ему глядеть на свет Божий.
Алексей Михайлович в волнении ходил скорыми шагами по своей опочивальне. В большом покойном кресле, у царской кровати, сидел Морозов и зорко следил за всеми движениями своего воспитанника. Он хорошо видел его волнение и думал, что понимает состояние его духа.
Молодой царь был еще в одежде музыканта, в которой он пробрался к сестрам, чтобы, оставаясь неузнанным, хорошенько разглядеть красавиц, из которых на следующее утро он должен был выбрать себе невесту.
Борис Иванович, сопровождавший царя и в покои царевен, имел при этом, конечно, цель уловить впечатление, произведенное на него какою-либо из приведенных девушек. Однако хитрый боярин остался очень недоволен: как ни следил он, ничего не выследил. Царь, как нарочно, постоянно становился таким образом в дверях царевниного покоя, у которого играли музыканты, что Морозов никак не мог разглядеть лица его; он заметил только его волнение, которое и теперь продолжается. Конечно, эти девушки, из которых каждая могла сделаться его подругой, должны были особенно поразить его. Ведь до сих пор он был совсем ребенком, до сих пор он ни на одну женщину не глядел с такими мыслями. «Но которая из них ему больше понравилась? И успела ли которая-нибудь ему больше понравиться, сделал ли он выбор? Ведь все хороши… А та-то, та… касимовская… ух, как хороша она… проклятый Пушкин, знал, как подставить ногу!…»
«Ну да не вытерпит царь — все скажет, что теперь на душе у него, ему ли от меня таиться!…»
Морозов все пристальнее и внимательнее вглядывался в юношу, а тот, как будто совсем забывшись, бессознательно и порывисто ходил из угла в угол по своей опочивальне. На лице его было необычное и. странное выражение, в котором мелькали то восторг какой-то, то грусть непонятная.
— Что же, государь, время позднее, — наконец сказал Морозов. — Чай, и отдохнуть пора. А назавтра пораньше подняться да, Богу помолившись, принарядиться, молодцом выйти к невестам-красавицам…
Царь вздрогнул, заслышав голос Морозова, и остановился. Его мысли, грезы, очевидно, были далеко, он только что пришел в себя.
— Да, пора, — проговорил он и начал раздеваться с помощью подошедшего к нему Морозова.
— А что же ты ничего не скажешь мне, государь? Али недоволен невестами, недоволен нашим выбором, али мы тебе не угодили?
Царь опустил глаза и не знал, что отвечать на слова эти. Он не мог, не хотел высказывать того, что было теперь у него на душе. Ему хотелось одного: поскорее остаться наедине со своими мыслями, грезами и теми новыми чувствами, которые теперь наполняли его сердце. Может, в первый раз в жизни присутствие Морозова казалось ему надоедливым, несносным.
— Зачем ты так говоришь, Иваныч? — шепнул он. — Я никогда сроду не видывал таких красавиц, каких вы мне выбрали!…
— Но какая же, какая из них тебе больше по нраву?
Царь молчал.
— Ну что же, — продолжал Морозов, — али передо мной, старым дядькой, скрываться хочешь? Али уж, видно, прошло то золотое времечко, когда перед отходом ко сну все свои думки мне сказывал? Поведай, что у тебя на душе, поведай, золотой государь мой! У всех у нас, верных слуг твоих, сердце дрожит; не заснем мы спокойно, пока не сведаем о твоем выборе…
Он с доброй и ласковой улыбкой заглядывал в глаза царя и вдруг, словно не в силах будучи удержаться, опустился перед ним на колени и своими сильными, твердыми руками обвил стан его.
— Дитятко мое ненаглядное, — говорил он, — соколик ты мой! Да взгляни же ласково на старого дядьку!… Скоро уж не осмелюсь я так обнять тебя, не осмелюсь так говорить с тобой… А теперь, в последний хоть разок-то, позволь назвать тебя дитяткой… Солнышко мое красное, обними меня, как бывало, скажи, что по-прежнему любишь твоего Иваныча, открой мне свою душу. Заполонила, что ль, тебя краса девичья? Не стыдись, признайся… в том нет худого, а вот было бы ходу, если бы ни одна не пришлась тебе по нраву… Кто ж такая? О ком мне нынче помолиться, кого почитать мне, верному твоему холопу, прикажешь?…