— Правда это, один утек. Может беды натворить. И Гордий слышал. Ты что думаешь делать? Люди вон уже ладятся в дорогу.
Но на Веригу известие о гайдуке не произвело никакого впечатления: может, он недослышал, а может, и не взял в толк. Мусий еще раз спросил:
— Ты слышишь? Как бы стражник коронный не послал сюда милицию.
— От беды не уйдешь. И я думал: лучше Ярине переждать в Чигирине, от беды убежал, а вышло — за нею гнался.
— Так ты не поедешь?
Верига покачал головой.
— Где ж дочка будет меня искать? Может, по степи бродит, как пташка, в старое гнездо прилетит, а я его покину? И люди пусть не думают двигаться. Куда?
— Да ты не слышишь, каждую минуту может милиция набежать: это всем верная смерть! На Московщину хотят пробиваться.
— А гречка?..
Мусий махнул рукой и пошел прочь.
На хуторе всю ночь не гасли в окнах огоньки и не затихал гомон. Хотя некоторые из хуторян и прожили здесь все десять лет, но не очень-то разжились: хатки из хвороста, обмазаны глиной, сундуки некованые, а добра — что на плечах да у печки, только и всего.
На сборы времени много не понадобилось, больше пошло на уговоры. В Гавриловой хате стоял крик, слышный даже на другом конце хутора. Старый Гаврило хватался уже за плетку, хватался и за скалку, но сын Семен стоял на своем: «Поеду на Сечь!»
С того дня, как на хуторе побывали запорожцы, среди хлопцев только и разговору было, что про Сечь. Семен был статный парубок, и не раз ласково улыбалась ему Ярина. От взглядов этих у Семена сердце точно теплом заливало, но разве можно было хлопу мечтать о казачке, да еще такой красивой, как Ярина? А тут ему как с неба свалился конь, да еще с седлом. С этого времени Семен твердо решил непременно стать казаком. О его любви не знал никто, не укрылась она только от материнского глаза. Пока отец уговаривал Семена, бранился, грозил, мать только молча вытирала глаза, а под конец вставила и свое слово:
— Разве ты ей пара? Куда тянешься, сынок? Да и просватали уже девку.
Семен даже глаза вытаращил: мать словно заглянула ему в самое сердце, об Ярине он думал все это время. Поедет в Московию, никогда уже не увидит дивчину, а может, она еще где объявится... Семен вспыхнул и без слова выбежал из хаты.
Шум доносился и из хаты Мусия Шпички, который никуда не хотел уезжать, а жена его уже тащила к возу домашнюю утварь.
Когда на востоке начали гаснуть звезды, потянулись первые возы, с верхом нагруженные хлебом и детьми. Покачивая головами, шли привязанные к возам коровы, черным клубком катилась отара овец. Хлопцы с мушкетами и копьями носились верхом от одного двора к другому. Мусий стоял на мосту у мельницы, по лоткам которой шумела вода. Когда весь обоз миновал греблю, люди кучкой вернулись к хате Вериги. Шли молча, терзаясь стыдом, что бросают человека в беде, а ведь прожили вместе почти десять лет. Но страх уже крепко держал их души. Они все чаще поглядывали в степь и рады были уже дать волю ногам, чтобы скорее выбраться за хутор, если б не стыдно было глядеть друг другу в глаза.
Верига, с опущенными плечами, с посеревшими, впалыми щеками, сгорбившийся за ночь, вышел к воротам. За ним, как тень, плелась Христя. Люди остановились и молча потупились. Впереди стоял Гаврило, подстриженный под горшок. Он снял шапку и низко поклонился, коснувшись ею земли. За ним низко склонили головы и остальные.
— Прости нас, коли чем провинились перед тобою. И ты, Христя!
— Бог простит! — поспешила отдать поклон Христя.
— А гречка? — спросил Верига, глядя на людей бессмысленными, погасшими глазами.
Кое-кто покачал головой.
— Прощай, Гнат, да не поминай лихом, может иной раз косо и посмотрели, так ведь жизнь прожить — не поле перейти. А теперь в далекий путь тронулись, просим тебя как отца благословить нас.
Верига перекрестил их сложенными щепотью перстами, будто зерно сажал в борозду.
— Ну что ж, прощайте, люди! Мне уж ничего не надо, а вам дай бог счастливой доли, где бы вы ни пристали. Чтоб всякая тварь у вас плодилась, чтоб дети счастливы были, к чужой вере не склонялись, воле не изменяли и свой край не забывали. И меня простите, коли в чем виноват перед вами.
Все ответили вместе:
— Бог простит!
— Поклонитесь еще земле нашей родимой, возьмите по щепотке, она, как мать, охранит в беде. И с хутором попрощайтесь.
Бабы в толпе всхлипывали, мужчины начали шмыгать носом. Все двинулись к возам.
Хлопцы верхом на конях — а впереди них Семен и Кондрат — тоже подъехали к Вериге, сняли шапки и низко поклонились.
— Прощайте, дядько Гнат. Мы на Сечь уходим! — Повернули коней и поскакали вслед обозу.
На востоке занималась заря, серебром заблестела степь от росы, но возов на ней уже не было видно. Верига, опустив голову, все еще стоял у ворот. Христя прижалась к столбу. Подошли Мусий с Гордием и молча присели возле Вериги на корточках...
II
Христя никуда не ушла с хутора Пятигоры, хотя Верига и велел ей бежать вместе с остальными. Ее связывало с Веригой горе, которое она носила в сердце почти двадцать лет. Ярину она вынянчила с младенчества и полюбила, как родное дитя, хотя любовь эта никогда не могла заслонить ее материнской любви к сыну. Его отца засекли насмерть гайдуки корсунского подстаросты за потравленный хлеб, и Христя осталась одна с маленьким Касьяном. Напуганный отцовской смертью, хлопчик стал заикаться, особенно трудно давалось ему слово «тато». Всегда он у Христи перед глазами как живой: продолговатое личико, голубые глазенки, и на голове волосики — чистый лен. Вылитый отец.
Однажды, когда панский дозорец приказал селянам выходить на панщину, Христя заперла хату, а Касьяну велела играть во дворе и поросенка покормить. Для сына положила на завалинку краюшку хлеба и пучок зеленого луку, сама пошла с серпом в поле, за две мили от Стеблева. Жали панское жито, погода стояла хорошая, от речки Роси приятно тянуло прохладой, над полем звенели на все голоса косы, шоркали серпы. Между тем люди были хмуры и молчаливы. Какое-то беспокойство давило и Христю. Еще как уходила из дому, споткнулась на пороге, и с той поры точно камень лег ей на сердце. Захватит пригоршню стеблей, а кажется ей — не жито, а теплая ручка сына; подрежет серпом солому, а в сердце что-то как иголкой кольнет. Дважды полоснул плетью по спине лановой: «Чего отстаешь, чего копаешься?» Впереди жала Оришка, красивая и гибкая, как тополь, снопы точно сами падали к ее ногам. А Христю словно кто заворожил — возьмет пук теплой соломы и улыбается ей, как живой.
Расправила натруженную спину, глянула на солнце, оно было уже над головой. Скоро ударят на обед. Христя решила: пускай будет голодная, но непременно сбегает домой взглянуть на ребенка. Вдруг Оришка испуганно вскрикнула и отскочила от полосы. Христя подняла глаза — из жита выползла змея толщиной со скалку и быстро двинулась через покосы в сторону хутора. За первой извивалась вторая. Христя оглянулась вокруг, в жите что-то зашуршало, и прямо ей под ноги выскочил заяц. Он тоже поскакал в сторону хутора.
Оришка уже опомнилась от испуга, улыбнулась.
— Будто их кто гонит, улепетывают как!..
Христя тоже улыбнулась. Беляк на минуту присел, забавно выставил уши и дернул дальше, но в это время один из косарей громко затюкал.
— Ты на зайца? — спросил кто-то.
— Да нет, волк, да еще какой!
— А мне чуть не под косу сайгак выскочил!
Тютюканье и выкрики послышались и в других концах поля.
— Сколько этого зверья! Но то диво, что все бегут в одну сторону!
Среди косарей был пожилой казак, звали его Приблуда. После очередной ординации он не попал в реестр, и теперь его гоняли на панщину, как и всех посполитых. Приблуда тоже увидел в жите желтую зверюшку, напуганную людскими голосами, звоном кос. Таких в этих краях не водилось: она прибежала, должно быть, откуда-то из степи, и казак от этой мысли застыл на месте. Надсмотрщик уже замахнулся на него плетью: задние на пятки наступают! Но казак властно поднял руку и стал прислушиваться.
— Давай заступ!
Надсмотрщик опустил плеть: от казацких слов повеяло какой-то тревогой, она светилась в глазах казака, пристально вглядывавшегося в степь. Когда достали заступ, Приблуда срезал стерню и припал ухом к земле. К Приблуде стали подходить косари: недаром старый казак прислушивается, и звери, верно, чем-то напуганы! Косари стали кругом и уже с нетерпением ожидали, что он скажет. Он предостерегающе поднял палец и еще крепче прижался изукрашенной шрамами щекой к черной заплатке на стерне.
— Тише! Теперь слышу, топочут кони, много копыт... может сто, может тысяча...
Христя первая догадалась о неминуемой беде. Она сорвала с головы белый платок и, размахивая им, что есть силы закричала:
— Татары!