Нагулявшись в Тюльерийском саду, пошел я взглянуть на Дом Инвалидов. На площади расхаживают наши русские воины рука об руку с французскими инвалидами. И в беседе с ними кого же я вижу? Прежнего шефа моего, партизана Давыдова! И он мне как будто обрадовался.
— Ба-ба-ба! — говорит. — Пруденский!
— А вас, Денис Васильевич, — говорю, — с генеральскими эполетами поздравить можно?
— Да, заслужил генерал-майора в бою под Бриенном. Служу теперь под Блюхером и командую родным своим Ахтырским гусарским полком. Блюхер — вот истинный полководец! Не то что эти «гофкрихсшнапсраты», как прозвал австрийских военачальников еще великий наш Суворов.
— Кампания, однако, — говорю, — уже кончилась, и вы тоже возвращаетесь в Россию?
— Кончилась, батенька, кончилась! Придется умирать, пожалуй, в постели, а уж это для нашего брата последнее дело!
Я люблю кровавый бой,
Я рожден для службы царской!
Сабля, водка, конь гусарский,
С вами век мне золотой!
Я люблю кровавый бой,
Я рожден для службы царской!
— Да! Гусары и казаки! — вздохнул Давыдов. — Проезжаю я вечор Елисейскими полями; под деревьями костры бивачные, на кострах в котлах каша варится, а вокруг молодцы-казаки, на бурках лежа, песнями заливаются… Совсем наша матушка Россия… Тут подошел другой генерал.
— Что нового? — спрашивает его Давыдов.
— Да слышали вы про конногвардейцев?
— А что такое?
— Отличились! Великий князь наш ведь гордится так блестящим видом своих любимцев и хотел хвастнуть ими перед французскими маршалами. Вчера вечером был отдан приказ быть всем на ученье сегодня к 11-ти часам утра. И вот, ровно в 11 выезжает на ученье полк, эскадрон за эскадроном, но перед каждым одни только вахмистры да унтер-офицеры.
— А полковой командир — генерал Арсеньев? А офицеры?
— Командир-то был налицо, но офицеры, кроме дежурных, еще с вечера разбрелись все по городу, кто куда, да так до утра ни один домой к себе не возвратился.
— То-то, я думаю, его высочество разгневался! Ведь темперамент у него такой горячий…
— Еще бы! «Всех офицеров, — говорит, — на гауптвахту на две недели!» Одна надежда теперь на государя: он, верно, поговорит с братом и сложит гнев его на милость. Все мы — люди, все — человеки, а в Париже молодежи как не замотаться?
— Этот вот не замотался, — говорит Денис Васильевич, кладя мне руку на плечо. — Или как?
— До сих пор нет, — говорю.
— Да и впредь, дай Бог, чтобы не было, — говорит другой генерал.
А Денис Васильевич:
— «Дай Бог» — хорошо, а «слава Богу» — лучше. Поцеловал меня в лоб, как сына, и крестом осенил.
— Ну, ступай с Богом.
* * *
Марта 22. Вербное воскресение. Православное богослужение в католической церкви. К завтрашнему дню выйдет Высочайший приказ о том, чтобы войска наши говели, а офицеры на Страстной неделе не бывали в театрах и иных шумных собраниях.
* * *
Марта 23. Государь, который тоже говеет, горевал о том, что не может исповедаться в православном храме. И вот, к немалой его радости, оказывается, что бывшая русская посольская церковь при отъезде нашего последнего посла взята на сохранение американским посланником. Теперь ее перевели в дом, соседний с талейрановым, соединили оба дома переходом, и государь имеет возможность всякий день ходить в церковь.
* * *
Марта 24. Наполеон подписал отречение от престола, но только для себя одного, и прислал своих маршалов для переговоров, чтобы вместо правления Бурбонов было установлено регентство супруги его Марии-Луизы впредь до совершеннолетия их сына, короля римского. Но государь отклонил это предложение и повторил Коленкуру, что Наполеону с его семейством отдается остров Эльба. На поселение, значит. Бог долго ждет, да больно бьет!
* * *
Марта 25. Целый день дома просидел, матушке длинное письмо написал (Ириша, верно, его тоже прочтет); вечером же отстоял всенощную в посольской церкви, где от многолюдства яблоку негде упасть было. Перед исповедью государь с трогательным смирением у всех прощения просил. За ним великий князь исповедался, генералы, а напоследок и мы, меньшая братия! И сколько горячих молитв тут к Богу воссылалось!
* * *
Марта 26. Причащались, а вечером слушали 12 Евангелий.
* * *
Марта 27. На вечерне, в 4 часа дня, прикладывались к плащанице.
Еще в первые же дни по прибытии в Париж хотел заглянуть к больному сынку хозяйки. Но мать к нему не пустила.
— Доктор, дескать, отнюдь не велит его беспокоить.
Когда же я сегодня заговорил о том же, она объявила мне уже напрямик:
— Простите, мосье, но Габриэль мой не может слышать о людях, которые лишили престола его обожаемого императора.
— Ну, что же, — говорю, — я чувства его понимаю.
* * *
Марта 28. Простояв обедню, отправился с другими офицерами на Вандомскую площадь, где среди великого стечения народного статуя Наполеона с колонны снималась. Припаяна она была столь прочно, что рабочие никак с нею справиться не могли. В конце концов веревку на шею статуе накинули и таким-то манером вниз ее стащили, а на место ее белое знамя с тремя бурбонскими лилиями водрузили.
И толпа любопытных кругом глазела на это, как на всякое уличное зрелище, не выражая ни горести, ни возмущения.
* * *
Марта 29. Светлое Христово Воскресение. Что за день! Вознести к Всевышнему молитвы на торжественной обедне в посольской церкви пришли не только свои, русские, но и король прусский, наследный принц виртембергский, князь Шварценберг и генералы всех союзников. После же обедни государь нас к себе во дворец разговеться пригласил, с каждым христосовался и затем объявил, что все награды, представленные ему князем Волконским, им подписаны.
— И вас, господа корнеты, могу поздравить со следующим чином, — сказал Волконский мне и Сагайдачному.
Я готов был его расцеловать; но так как субординация сего не позволяла, то облобызал Сеню.
— Что за телячьи нежности? — говорит. — Нашел место!
— Да сам-то ты, — говорю, — разве не счастлив?
— Экое счастье! Обойти меня все равно не могли. Ты, вот, другое дело…
Ему словно обидно, что меня, диаконова сына, с ним, племянником министра, на одну доску поставили.
После завтрака был еще парад, а после парада на площади Согласия (той же самой, где пала глава несчастного Людовика XVI) служили благодарственное молебствие за взятие Парижа и возвращение Бурбонов, с пушечной пальбой и при радостных восклицаниях населения:
— Да здравствует Александр I! Да здравствует Людовик XVIII!
Набожно преклоняли колена и прикладывались ко св. Кресту не одни православные, но и французские маршалы и генералы; а государь, по русскому обычаю, обнимался с ними и христосовался, и у всех-то у них на глазах были слезы умиления.
И у меня тоже; а мысли нет-нет все к тому же возвращаются — к моему новому чину: подпоручик!
Ирина Матвеевна! Честь имею вас тоже поздравить: станете однажды подпоручицей, а там когда-нибудь, с Божией помощью, ежели не полковницей, то хоть майоршей.
* * *
Марта 30. Уполномоченными Наполеона, его именем, договор подписан, коим он навсегда за себя и за все свое семейство от французского престола отрекается. Из Фонтенебло к месту ссылки он отбывает 8-го числа апреля.
Часа три проходил я вчера по картинной галерее Лувра и половины зал еще не просмотрел. Что за чудеса искусства! А вечером Сеня меня в комедию затащил на «Севильского цирюльника» г-на Бомарше. Вещь преотменная по веселости и остроумию. Ну, да и французские актеры эти играют, точно это не служба у них, а забава. Всех лучше, однако, был сам цирюльник Фигаро. Не мы одни с Сеней — и соседи наши, парижские буржуа, покатывались со смеху. И говорит тут в антракте один другому:
— А ведь Наполеон-то чуть было тоже раз в «Севильские цирюльники» не попал. Когда он воевал с испанцами и осаждал Севилью, то объявил коменданту города: «Даю вам три дня сроку. Буде и тогда город еще не сдастся, то я его до корня обрею». — «Этого ваше величество не сделаете, — говорит комендант. — Потому что ко всем вашим титулам вы не захотите прибавить еще титул „Севильского цирюльника“.
И рассказчик первый же захохотал над своим анекдотом; товарищ его за ним. Меня взорвало, а Сагайдачный прямо так и ляпнул:
— И где у вас совесть, господа? Давно ли вы, французы, кричали своему Наполеону: „Вив л'амперёр!“ А теперь, когда фортуна от него отвернулась, вы глумитесь над ним? Нам, иностранцам, за вас стыдно!
Оба насмешника готовы были, кажется, огрызнуться; но видят, что имеют дело с русским офицером, и прикусили язык, тихомолком встали с мест и вон поплелись.