Расцвет Микен, разумеется, уже оказывал некоторое воздействие на Аттику. В конце концов, ионийцы тоже были греки, как и ахейцы, и говорили на одном языке, лишь с некоторыми несущественными диалектными различиями, за что их, правда, нередко высмеивали и позднее; но все-таки они прекрасно понимали друг друга, если того желали.
Они не были в союзе с Микенами. Когда критский царь выступает в карательный поход против Аттики, будто бы мстя за убийство сына (вероятнее же, чтобы наказать за пиратство, — Крит преследовал пиратов нещадно, собственные интересы заставляли его быть сторонником пунийцев), — когда критяне взимают с ионийцев дань людьми, Микены даже не ведут ухом. Однако и в плохие отношениях они не были. Это вполне понятно. Земли Аттики столь скудны, что было бы бессмысленно захватывать их и население обращать в рабство… Даже рабы, сколько их ни погоняй, не работали бы больше, чем нищие ионийские землеробы на своих личных или общинных наделах, подгоняемые одним лишь страхом голодной смерти. И земельные угодья ионийских храмов, даже возделываемые рабами, не могли бы поставлять на микенский рынок больше шерсти, баранины, зерна, зелени, фруктов, оливкового масла, чем привозили жители Аттики по доброй воле, в обмен на микенские бронзовые изделия, посуду и другие товары.
Тем не менее Аттика уже знакома была с институтом рабства. Разбогатевшие потомки вождей, патриархи племен, именующие себя царями, использовали в доме и в поле иноземную рабочую силу. Положение этих работников, в сущности, то же, что и рабов, однако называть их рабами все-таки неверно. Это — обедневший родич, найденыш-ребенок, усыновленный отпрыск многодетной семьи и вообще любой, кто, словно бездомный пес, ищет хозяина и готов служить в зажиточном доме за тепло очага, за кусок хлеба насущного. Кто кому делает добро в этой ситуации? Во всяком случае, тот, кто получил кров, чувствует облагодетельствованным себя. Таким образом, это не было рабством в прямом смысле слова, то есть когда образуется многочисленный угнетаемый класс и, чтобы держать его в узде, необходимо государство. Здесь властвовали древние законы — обычаи. А если и существовали обособленные поселения — общим числом двенадцать, как утверждает традиция, — было бы ошибкой называть их городами и даже селами, ибо складывались они по признаку племенному, по кровному родству, а не на географической основе.
Не удивительно, что Тесей, выросший на Пелопоннесе, в Трезене, и знакомый с цивилизованным миром, еще видел в Микенах по сравнению с Аттикой идеал. Ведь и теперь, например, такие явственно загнивающие государства, как шведское, швейцарское или канадское, еще являют собой перспективу — пусть не социальным своим устройством, но уровнем материальной и духовной культуры — для народов, составляющих две трети человечества; как и вообще загнивающее «потребительское общество» в некоторых отношениях — скажем, в вопросе производительности — может чему-то научить социалистические страны, всколыхнувшие самые глубинные пласты. Хочу подчеркнуть — и это относится также к Тесею: речь идет о некоторых достигнутых результатах, а не о положении общества в целом!
Тесей лелеял большие планы и много беседовал о них с Прометеем. Известно, что одержимые люди только и говорят о своем «коньке», особенно же, когда встретят внимательного слушателя. А Прометей, без сомнения, был внимательный слушатель: планы Тесея, хотя и опосредствованно, объясняли ему очень многое.
Позвольте мне сделать здесь небольшое отступление.
С Тесеем филологу труднее, чем с Гераклом. Образ Геракла сразу же запечатлен был в памяти потомков и никогда с тех пор не забывался. Правда, говоря о потомках, мы имеем в виду не ахейцев, не микенцев, продержавшихся после того совсем недолго. Их-то любое напоминание о Геракле, скорей, раздражало. С чем бы мне сравнить это? На одной из площадей Будапешта — какое-то время по крайней мере — стоял памятник Енё Ракоши[21], памятника же Михаю Каройи [22] нет и поныне. Сравнение удачное — во всяком случае, с одной точки зрения: куда больше нравилось им вспоминать своих героев великоэллинского толка, мечтавших о мировом господстве, чем Геракла, без громких фраз спасавшего свою родину, непоколебимого сторонника мира, являвшегося для них вечным укором как чистосердечностью своей, так и мудростью — ибо все его пророчества сбылись! Увы, нескольким поколениям надлежит сойти в могилу, прежде чем нация проникнется к такому герою симпатией! Однако память о Геракле сберегли дорийцы: сберегли по дружбе, в благодарность за то, что он любил их и оказывал помощь, за то, что среди них растил своего сына (или нескольких сыновей), — и сберегли также из государственных интересов: Геракл был обоснованием их законного права на Микены, на Пелопоннес (который они захватили бы, разумеется, в любом случае).
Афины же долго — в течение нескольких столетий — не хотели вспоминать о Тесее. (Если и вспоминали, то только как о юном герое, но никогда — о Тесее, государственном муже.) Это было тягостное воспоминание: ведь они сами изгнали и, строго говоря, убили основателя своего города! И правда, решительно все свидетельствует о том, что Ликомед убил Тесея на Скиросе не только из материального интереса, но и по наущению любимца Афин демагога Менестея — во всяком случае «во славу его».
Таким образом, цикл легенд о Тесее очень позднего происхождения.
Осложняется их разбор еще и целым рядом аналогий.
Культ Тесея — возникший уже под знаком афино-спартанского соперничества — должен был стать противовесом культу Геракла. (Одно время афиняне чуть было не сделали своими национальными героями Диоскуров — весьма характерно! — но Диоскуры-то, на их беду, были хотя и не дорийцами, но зато именно спартанцами!) Тогда они приспособили к своим нуждам несколько эпизодов из легенды о Геракле.
Самая главная путаница здесь в том, что Тесей действительно подражал Гераклу. Особенно поначалу. Ведь он с детства избрал Геракла своим идеалом.
Вот какие трудности осложняют мою попытку воссоздать истинный образ Тесея, что я и прошу Читателя любезно принять во внимание. (Даже бесценный Плутарх по крайней мере столько же затрудняет, сколько и облегчает мне дело!)
Честолюбие и угрызения совести афинян, сконцентрированно запечатленные в легенде, рассказывают: победив Минотавра на Крите, Тесей вернулся в Афины как раз в то время, когда его отец Эгей умер, и тотчас взял в руки бразды правления. С отцом у него был уговор: если он погибнет, как все его предшественники в прежние годы, то корабль, под черными парусами вышедший в свой скорбный путь, под черными же парусами и вернется. Если же Тесей победит и останется в живых, он подымет на мачтах своих белые паруса. Однако опьяненные победой афинские юноши — так гласит легенда — позабыли про уговор. Что им за дело до цвета парусов — черные так черные, лишь бы скорее домой. А царь Эгей, между тем, уже много дней все стоял и стоял на берегу, вглядываясь в горизонт. Завидев черные паруса, он уверился, что сын погиб, и без промедления бросился в море. Которое с той поры называется Эгейским. Да простят мне творцы легенды, но это совершенная чепуха. Во-первых: подъем и спуск парусов, как известно, дело достаточно сложное. Так что, если подобный уговор был, немыслимо, чтобы о нем не вспомнили, пускаясь в обратный путь. Во-вторых: и в наши дни не так-то просто покинуть, скажем, крестьянский праздничный стол, не поминая уж о пирах дворянства минувшего века. Как же могу я поверить, будто Тесей, прикончив Минотавра, тотчас щелкнул каблуками: «Благодарю за внимание, дело сделано, ваш покорный слуга». Могло ли тут обойтись без соответствующих жертвоприношений, без торжественного «Te Deum» [23], без многодневного, если не многонедельного пиршества, а также, между прочим, без формального примирения между Кноссом и Афинами и отмены статута «данники — мздоимцы», просуществовавшего то ли восемнадцать, то ли двадцать семь лет! А история с Ариадной? На нее ведь тоже понадобилось какое-то время! Иными словами, не так уж они суетились с отъездом, чтобы позабыть заменить паруса. В-третьих: совершенно явно, что эпизод с парусами — бродячий сюжет. Он вызывающе чужероден. Его связь со смертью Эгея — попытка дать объяснение постфактум — чистая выдумка. В-четвертых: общеизвестно, что Эгей не любил, не мог любить сына так страстно, чтобы при вести о его смерти броситься в морскую пучину. Если бы царь так любил его, то не спускал бы глаз с Медеи, а уж после попытки отравления и вовсе вышвырнул бы из. дому сию многоопытную даму, а не сына отправил куда глаза глядят.
Да и мог ли он — пусть это послужит царю в оправдание! — так уж безумно любить совершенно чужого ему юношу? Припомним, в самом деле, обстоятельства рождения Тесея. Дед Тесея Питтей был царем Трезены. Трезена в те времена — небольшой и даже небогатый город, но зато один из центров гуманистического образования. Питтей же — образованнейший человек своего времени и пылкий сторонник Зевса. Он основывает первый в Элладе — или, скорее, на Пелопоннесе — оракул, посвященный Аполлону. Вводит в своем городе демократическое судопроизводство — суд ведется при двух народных заседателях, — дабы освободить этот социальный, чисто человеческий акт от пелены религиозного мистицизма. А чтобы подданные его научились вести общественные дела, сам читает им курс политики и даже пишет учебник. (Либо заставляет писать учеников по конспектам лекций.)