Неделю спустя я снова забрался на стену. Однако в саду никого не было. Я понял, что хижина пуста, и спрыгнул обратно в переулок. Когда я проходил мимо старушки, она протянула мне маленький букетик цветов: дикий базилик. Из вежливости я поклонился и взял его. Но как только повернул за угол, на более широкую улицу, хлестнул букетиком по стене, глядя, как созвездие крошечных белых цветов становится черным на грязных камнях.
20Флоренция, июль 1472 года
Год проходил – так быстро, что я едва это замечал. Я стал заместителем маэстро Зохана и все время работал. Никаких больше выходных – да и какой в них смысл? Они предназначались для Тессины. Для себя мне не требовалось свободного времени. Я выполнял все поручения маэстро, иногда готовил еду по его рецептам, иногда пробовал что-то свое. Работал, иногда страдал – и всегда учился. И уже почти не думал о Тессине. Тот странный день в приюте отшельницы казался таким далеким. Я посещал могилу матери, но едва мог вспомнить ее лицо. Отца я видел, только когда пересекались наши трудовые пути, то есть почти никогда. Каренца тревожилась за меня и в те редкие моменты, когда мы сидели вместе на ее кухне, говорила, что я доработаюсь до смерти. У меня не находилось времени на старых друзей с улиц: если я выходил, то поздно вечером, вместе с другими поварами, и говорили мы на своем особом языке.
Если и оставалось в моей жизни хоть что-то неизменное, то это была, пожалуй, стряпня Уголино: почти каждый день я ускользал из кухни и покупал порцию его рубца. Предлогом для этих вылазок, с одной стороны, являлась необходимость следить за рынком, чувствовать себя частью его мира, а с другой – сам рубец: простой, безупречный, он стал мерилом, по которому я оценивал работу собственных вкусовых сосочков. Каждый день я просил у Уголино рецепт, и каждый день он прищуривал глаза и крепко сжимал губы. Я никогда не мог понять, сердится ли он, да и помнит ли хотя бы с предыдущего раза, когда кормил меня.
После одного такого перекуса я случайно столкнулся со своим знакомым, Пьеро ди Гизоне, которого все называли Обезьяна – из-за длинных рук и ловких паукообразных пальцев. Я всегда считал, что он мог бы стать прекрасным карманником, но судьба подарила ему глаз на цвета, и мастер Алессо Бальдовинетти взял его помощником. Обезьяна целыми днями смешивал краски и переводил наброски на подготовленные доски, но вряд ли когда-нибудь достиг бы чего-то большего: он мог намешать такой красный колер, что любой кардинал утопился бы в Тибре от зависти, однако рисунки у него получались грубыми и лишенными всякого чувства.
– Нино! – Обезьяна выскочил из толпы – весь руки, ноги и острые глазки – и ухватил меня за рукав. – Можешь сделать мне одолжение? – спросил он тут же, не давая мне вставить ни слова.
– Смотря какое, – ответил я, думая только о том, что понадобится кухне для важного званого обеда в конце недели.
– Маэстро Алессо задал работенку нам с Козимо. Козимо Росселли – знаешь его, да?
Я кивнул. Росселли был старше меня, он уже прослыл хорошим художником со своим стилем, хотя все еще назывался учеником Бальдовинетти, когда это было ему удобно. Он написал несколько фресок для церкви Сант-Амброджо, и заказы потихоньку шли, но их пока было недостаточно, чтобы держаться на плаву.
– Проблема в том, что Козимо предложили немного поработать на Пацци, и… – Обезьяна потер костлявым указательным пальцем о большой.
Я кивнул:
– И?..
– Я не осмелился сказать маэстро. Он с меня шкуру сдерет. Ты же знаешь, какой он.
На самом деле я не очень-то знал, но опять кивнул. Бальдовинетти был чудесным художником, но учеников и подмастерьев гонял сурово.
– Козимо должен был написать эту девицу для Мадонны. Это нужно сделать завтра, потому что на послезавтра маэстро позвал штукатуров.
– А где должна быть фреска?
– Санта-Тринитá. Но модель придет в комнаты Козимо. С компаньонкой, – добавил он с каким-то косым обезьяньим взглядом. Было нетрудно представить, как эти костлявые пальцы копаются в нижних юбках. – Знаю, знаю, очень жаль. Слушай, Нино, а ты можешь сделать набросок? Я видел твою работу, так же хороша, как у Козимо. Маэстро не заметит. Она будет на заднем фоне – малевать все равно станет кто-нибудь другой.
– Сколько? – прямо спросил я, надеясь, что Обезьяна передумает и оставит меня в покое, но он не возмутился.
– Лира.
– Две, – безотчетно поправил я.
Козимо получит как минимум три. Обезьяна рассчитывает прикарманить приятную небольшую сумму и воспользоваться ею, без сомнения, чтобы пошарить под нижними юбками.
– Полторы.
– Две, – отрезал я.
– Ну и свинья ты!.. Ладно, две. – Тяжелые брови Обезьяны встопорщились от досады.
– Лучше, чем маэстро сдерет с тебя шкуру, – заметил я.
– Несомненно, несомненно! – Он чуть просветлел лицом. – Ну ладно. Заметано. Встречаемся у Козимо завтра в десять утра.
«Почему бы и нет?» – сказал я себе, когда Обезьяна опять растворился в рыночной толпе. Мессер Лоренцо завтра уезжает на свою виллу в Кареджи, и на три следующих дня мне дали выходные. Кроме того, немного лишних денег не повредит: мне надо бы приодеться. Однако еще приятней была мысль, что я сделаю эскиз – настоящий, как набросок для фрески, не менее, – и никто не будет стоять над душой. Мне было безразлично, что Козимо Росселли получит все признание, если оно вообще будет. Мои друзья часто платили мне пару монет, чтобы я помог им с работой. Все свободное время, какое мне выпадало за последний год, я проводил в студии Верроккьо, занимаясь случайными работами. У меня хорошо получались руки и ноги, поэтому иногда я рисовал их для групповых сцен, пока настоящий художник сосредоточивался на важных фрагментах вверху картины. Цветы, листья… Облака писать было легко, и они приносили несколько мелких монеток. Я с радостью делал это, потому что любил рисовать. А тут вдруг выскакивает Обезьяна и предлагает две лиры за то, чтобы нарисовать целую женщину.
Козимо Росселли жил на другом конце города, в округе Единорога, за Санта-Мария Новелла. В назначенное время я постучал в его дверь, и Обезьяна открыл. Увидев меня, он явно вздохнул с облегчением.
– Бога ради, заходи, – прошептал он. – Ты опоздал.
– Нет.
Мы стояли снаружи на площадке, и Обезьяна досадливо потирал и выкручивал руки.
– Ах! В таком случае они рано. Прелестная девушка – я имею в виду, действительно прелестная. Но ее компаньонка… Христова чума, я наизнанку вывернулся, пытаясь заставить этого старого карпа улыбнуться, и с меня уже хватит.
– Тебе ничего не светит. С девушкой то есть, но может, удача улыбнется тебе с компаньонкой. Она кто, монашка?
– Очень смешно. Нет, она тетка или кто-то в этом роде. Ты даже не пытайся.
Козимо Росселли и жил, и работал в одной большой комнате на верхнем этаже старинного дома, который в прошлом был какой-то мануфактурой. Незаправленная кровать художника стояла в углу, а остальной пол занимали предметы его ремесла: стол, прогибающийся под тяжестью бронзовой ступки с пестиком и ситом, банок с красителями и беспорядочной кучи кистей, ножей и скребков; кусок римского мрамора, который мог быть чьим-то коленом; стопки досок, мольберт, кучи одежды для позирования. Два окна, не слишком больших, позволяли паре солнечных лучей заглянуть в этот хаос. В полосе света, на краешке хрупкого на вид стула, отвернувшись от меня к окну, сидела девушка, которую я пришел рисовать. Она была невысокая, что меня удивило. Художники обычно предпочитали в качестве моделей длинных тощих женщин – образы, тяготеющие либо к невинности Мадонн прошлого века, либо к мускулистой подтянутости римских статуй. Но девушка, сидевшая среди плавающих пылинок, была… мой ум поискал слово, чтобы описать, охватить ее, и то, что поднялось на поверхность, было «медовые соты».
– Но маловата, на мой вкус, – пробормотал Обезьяна рядом со мной.
Я едва слышал его. Я вбирал глазами длинные кудри, которые спадали локонами на плечи, приоткрывая белую кожу шеи. На девушке было платье из шелка цвета масла, ожерелье – простая нитка гранатов. Волосы надо лбом были сбриты по моде, и две толстые косы, удерживаемые ниткой жемчуга, обвивали голову, словно корона.
Обезьяна в нетерпении сильно ткнул меня под ребра, и я издал тихий негодующий звук. Девушка обернулась, и с замиранием сердца я увидел синие глаза, нос в мелких веснушках…
– Нино Латини? – произнесла она негромким выверенным тоном.
– Тессина?
– Что-то случилось, племянница?
На свет выступила серая женщина – она была серой вся целиком, от волос цвета железа до каймы платья из фламандской ткани. Я узнал ее без всякого труда: это была Маддалена Альбицци.