По пути он нагнулся, чтобы снять с собаки ошейник — и лицо его невольно скривилось. Безо всякого стеснения прежних врагов и прежних друзей он поднял песью большую башку обеими руками и поцеловал пса прямо в оскаленную морду. Прощай, Черт, bone serve et fidelis[12], вот же свалка цитат — голова проповедника, и когда, подумать только, когда и о чем думаешь ты, Антуан?! Разве так думают люди, которые… у которых…
— Раймон, — Антуан услышал свой голос снова со стороны — на этот раз даже не очень представляя, что его голос хочет сказать. — Но Раймон, если вы… ты… Если б ты покаялся, решив сам, первый…
— А иди ты к дьяволу, — Раймон безрадостно расхохотался, пробегая пятерней по комканым волосам. — Вали отсюда, из Мон-Марселя, курлычь дальше свои псалмы и макушку брей. Ну и ловите меня сколько захотите теперь… за мою веру! Ловите ветра в поле, пастуха на воле.
И, последним прощанием уже из темноты внешней пещеры, донесся его уже снова насмешливый голос:
— Бывай, отец-батюшка. Драться учись, сопли подтирай. Да это, еще вот что — сестру мою не трожьте, ни при чем она, обо мне не знает. И так она в кровати три-дни провалялась, говорят, ребенка скинула после вашего, гостюшки, посещения. Совесть-то есть же у вас? Мы ж с тобой все-таки… в перегоне вместе были.
C этими словами человек, неизвестно зачем вставший между Антуаном и его смертью, быстро и яростно ушел из Антуановой жизни.
Перешагивая через тела просто, как через поваленные снопы, Гаузья подошла к связанному — и раньше, чем он сообразил, что она делает, нажатием на плечо нагнула его вперед. Серп царапнул по камням, рассекая веревки, и руки Антуана повисли, как сломанные ветки. Впрочем, нет… Не сломанные. Антуан, почти не чувствующий пальцев, неосознанно тер их друг о друга, окончательно превращаясь в зрителя странного площадного миракля, где так много убитых.
— Кто отца-то убил? — строго спросила женщина мужчину, своего племянника, бывшего выше ее на голову; спросила, будто имела право спрашивать. Антуан отстраненно подивился — почему отца, ведь никто не убивал Кривого — или то о Бермоне, приемном отце? — и только Марселев ответ объяснил ему:
— Безнос, головой повредившись.
Отец — это же Аймер, уму непостижимо, Аймер и есть отец. И это его убили.
— Чужой рутьер. Есть надежда еще, — Антуан встретил глаза Гаузьи — темные, странные… умоляющие. Вот какие это были глаза — будто кричала она, только не имела голоса.
— Антуан… Брат Антуан. Один виновник мертв. Другие… далеко другие. Будете говорить… Уж вспомните, что Марсель сейчас уходит.
Антуан не сразу понял, о чем она. Он сделал наконец, что хотел: опустился на землю рядом с телом Аймера, ища, чем разрезать путы. Нельзя было позволить брату лежать скорчившись, чтобы потом с хрустом распрямляли ему окоченевшие члены: раз участвовав в забое скота, брат-проповедник хорошо запомнил, как скоро твердеет мертвая плоть.
Ножа не было, ничего не было, и Антуан тщетно теребил узлы, пока серп Гаузьи разом не перервал ткань под его руками, едва не поранив ему пальцы.
— Вспомните ведь? Что Марсель уходит сейчас, — с тихой настойчивостью повторила она, заглядывая старому знакомцу в самые глаза, и так странно было слышать ее слова над мертвым Аймером вместо какого-нибудь Lux perpetua, что Антуан даже понял, в чем дело. Понял — и перевел взгляд с лица ее на острие серпа: чудо снопов, вот они, твои кровоточащие снопы, брат Антуан. Замахнулся селянин серпом на святого Доминика… и стала сочиться кровью пшеница в руках злеца. Лицо Гаузьи светило сверху вниз, как бледная луна, — такое, в общем-то, похожее на лицо ее племянника.
Что надо сделать? Кивнуть, сказать — вспомню? Я обещаю?
— Если я дойду, я… скажу приору.
Врать сейчас никак не получалось. Не при Аймере. Может, теперь и не получится никогда.
— Мы уйдем. И ты уходи. — Гаузья отстранилась и резко перестала быть похожей на Марселя. — Не медли, в деревню иди. Доберешься ли? Цел?
— А ты? — невпопад спросил Антуан, и не думая подниматься. Женщина поняла его вопрос совершенно верно — некогда было гадать.
— Ничего мне не будет. Не тронет меня никто. А если и тронет… так не до смерти, я привычная. О себе думай.
Марсель уже вышел, не дожидаясь тетки; было слышно, как он ругнулся, запнувшись за что-то в сумерках снаружи. Лишь тот, кто очень хорошо знал Марселя Большого, мог бы сказать, насколько ему теперь страшно — а сестра отца его знала его лучше, чем хорошо.
Антуан сидел молча, унимая дрожь; взгляд Гаузьи ощущался как сильное тепло, тревога, хотя женщина и не говорила ни слова, не торопила, давая время справиться с собой. Он знал, что она ждет — но не мог, совершенно не мог сделать этого: осесть грудой, закрыть лицо руками, плакать, плакать наконец.
Повернув к ожидающей женщине голову, он сказал, слыша свой голос как бы со стороны — слишком высокий, слишком спокойный:
— Не пойду я, Гаузья. Ты ступай. Пусть с утра заберут нас. От на Брюниссанды придут, с носилками.
— Опасно, — просто сказала женщина, не споря, лишь утверждая — все с той же великой усталостью, когда среди летнего отдыха жница засыпает, едва выпускает из рук серп.
— Что же, что опасно. Убийца Аймера не вернется — он безумец, а не дурак, он уже небось на полпути к Праду. Раймон тем паче. С Марселем ты домой пойдешь. А я до утра так его… тело не оставлю.
В подтверждение своих слов он обернулся на малый шорох: черная тень, огромная от близости к источнику пламени, проскользнула прыжками по одному из трупов и исчезла — мышка? Крыса? Не разобрать. Вот еще одна шмыгнула в дальней пещере. Эти мелкие зверьки шуршали в углах во время их плена, подбирая крошки человечьего житья; пару раз задевали Антуана с Аймером по ночам, шарясь в прелой соломе. Теперь, когда шум и голоса утихли, они собирались на запах свежей крови. А есть ведь зверье и покрупнее.
Что-то надо было еще сказать, поднять глаза и сказать ей, прежде чем отпустить свое сердце и оказаться окончательно здесь.
— Гаузья… благодарю тебя.
Но никакой Гаузьи уже не было.
На шатких ногах, уже начиная отслеживать по всему телу очажки боли, Антуан двинулся ей вдогон; путь до выхода из пещеры был долог, как для младенца или глубокого старика. У порога стояла позабытая всеми корзина благословенных еретических хлебов — хорошенькая трапеза на сегодня, брат Антуан! Принимай, что Бог послал, рассудив по-своему. Есть уже не хотелось — голод ушел, оставив сплошную слабость от недоедания и горя. Но более всего поразило Антуана, что за порогом не царила ночь, столь ожидаемая после рваного свечного света. Это был вечер — душистый сабартесский вечер, когда последние оранжевые языки заката еще тянутся по синеве, а в самой высоте, споря с закатным заревом, уже сияет первая звезда. Не так уж много времени прошло, пока один век переходил в другой; свечи сгорели меньше, чем наполовину. И, увидев прозрачную эту звезду, мигавшую в окошко ветвей, Антуан понял, что брат его действительно умер, что это залитое кровью тело — и в самом деле его Аймер, а он, Антуан, окончательно остался жив. Не в силах найти слов человеческого языка, он выгнулся навстречу кроткой звезде и завыл от горя. Завыл по-собачьи, оплакивая брата всем телом, — и замолчал, взяв себя в руки, только когда со стороны деревни отозвался далекий нестройный вой: это собаки Мон-Марселя отозвались на его скорбь, признавая брата-доминиканца за своего.
В пустой пещере было очень холодно. Антуан прошел по ней, собирая и гася свечи — все, кроме одной: огонь нужно было беречь. В малых делах находя спасение от Аймеровой смерти, он уложил тела, водой из найденной баклаги помыл брату лицо. Помедлив, заставил себя омыть лицо и Бермону. Вот человек, который воспитал его, который бил его, который бил его мать, от которого он сбежал в другой мир, под руку Господню… И сейчас он лежал в ногах у Антуана слабее младенца, беспомощнее связанного: он мертв, его задрал Черт. Побрал, так сказать. Ты ведь просил об этом, христианин, задыхаясь от боли и несвободы — сколько раз ты просил — и вряд ли у Господа — чтобы черт его побрал? Ты и впрямь хотел этого?
Складывая Бермону руки на груди, Антуан с великим облегчением, похожим на брезгливость, понял, что никогда этого по-настоящему не хотел. Губы отчима никак не хотели смыкаться, левое веко тоже то и дело поднималось, выкатывая темный кровавый глаз; после нескольких попыток Антуан оставил его как есть и целиком вернулся уже к своему лучшему другу. Хабит Аймера был ужасен — грязный, залитый кровью спереди, с оборванным понизу скапулиром. Когда начнут делить реликвии, каждый клочок его будет драгоценностью, сам в себе сказал Антуан — и, наклонившись, прижал Аймеров скапулир к своему лицу. Он пах прелыми листьями, потом, землей… Аймером, в конце концов. Не оставляй меня, брат. Я же никогда тебя не оставлю. Я потом буду читать все нужные молитвы, и сегодня, и каждый день, — но сейчас позволь мне просто… просто поговорить.