Нужно было перенести постель, лечь рядом с ним. И еще перестать кашлять. На землю прилечь нельзя, постелить хотя бы пару досок — все кругом в крови, впрочем, я, наверное, и сам не лучше. Запалив на время еще одну свечку, Антуан тихо запел De Profundis, чтобы себя подбодрить, и с этим псалмом наведался в дальнюю пещеру, целую вечность служившую им двоим тюрьмою. Поднимая доску с налипшими влажными листьями, снова беззвучно заплакал: безумец, как он был счастлив тогда — вспоминай теперь прекрасные дни, когда лежали тут и молились вдвоем! Что-то твердое скатилось с доски и упало ему под ноги; пошарив, Антуан поднял крупный, почти с ладонь, крест. Распятие, давным-давно сорванное руками безносого Жака с Аймеровых четок.
Доска вырвалась из рук, стукнула о землю: Антуан ткнулся лицом в чашу обеих рук, хранящих распятие, и даже не задумываясь подтянул свой пустой обрывок четок. Здесь оно теперь будет, меч у пояса, препояшешь себя по бедру мечом Твоим, Сильный. Я вовсе не сильный, но и я пригожусь — если каждый будет делать хотя бы только то, что может, конечно, Господи, мы отобьемся.
Жарким июльским утром, незадолго до торжества Магдалины, вышел на улицу Ферьер невысокий брат-проповедник. Шел он со стороны кладбища — всего несколько лет как появилось свое кладбище в Жакобене, а уже успело вырасти, обещая простереться до самой улицы, так что еще лет пять — и придется переносить стену. Вид у молодого человека был далеко не такой, какого ожидают от брата, работавшего у могил: не казался он ни скорбным, ни задумчивым, шагал скоро, улыбаясь своим мыслям. Рассеянным он тоже не был — по крайней мере мальчишку, исподтишка следившего за ним и прыснувшего в переулок, он заметил сразу. Приостановившись, монах какое-то время молча смотрел в сторону, куда скрылся преследователь, но сам вроде бы не собирался идти за ним. Потом позвал:
— Зачем ты прячешься? Иди сюда.
Из-за угла дома показалась виноватая черная голова. Следом за головой — и весь человечек. Брат Антуан де на Рика — а это был именно он — смутно узнал эту каракулевую шапку волос, смуглую тощую фигуру — где-то мимо колыбельки парня явно проходили мавры — и манеру сцеплять руки на груди, то ли защищаясь, то ли декларируя свою полную ото всех независимость.
— Ты ведь не в первый раз тут, — это был не вопрос, и потому не требовал ответа. Мальчик приблизился еще на пару шагов, однако все держался на расстоянии. В полосе света, в которую июль и утро обращали каменную улицу, было особенно ясно видно, как грязно он одет.
— Я тебя видел у главных ворот, — вспомнил Антуан. — Несколько раз. Видел ведь? И еще, пожалуй, в храме. Ты откуда?
— Уж неделю как в Тулузе.
Ответ не слишком информативный, но на первое время сойдет.
— Ты ищешь кого-нибудь? Кого-то из нашего монастыря?
То, что мальчик буркнул в ответ, могло быть как согласием, так и отрицанием; куда важнее для Антуана было то, что он густо покраснел. С некоторых пор — может быть, со смерти отца Гальярда — Антуан научился наконец видеть — и, что особенно важно, делать выводы.
— Я иду сейчас за город, в Бракивилль; прибыл Ошский епископ, а у меня к нему дело. Хочешь проводить меня или…?
— Хочу, — даже не дослушав до альтернативы, выпалил мальчишка. И разом оказался рядом — после осторожного наблюдения издалека подскочив едва ли не вплотную. — Сумку вашу понести могу, дадите? Я не вор, вот крест вам, — он перекрестил сердце, заранее оправдываясь, и еще покраснел.
— Верю, что ты человек честный. Но сумка не тяжелая, несколько бумаг — и все. Правда.
— А какое дело у вас к епископу?
— В одной деревне в его диоцезе нет священника, нужно, чтобы он назначил, — сам удивляясь, что отвечает на расспросы уличного паренька, ответил Антуан — и перехватил инициативу. — Ты лучше о себе расскажи. Ты ведь не из Тулузы?
— Не. Я с гор. — Мальчик исподлобья рассматривал спутника, словно решая, насколько ему можно доверять. Вблизи он казался старше, чем издалека — не такой уж мальчишка, лет семнадцать, наверное, просто невысокий и худой, вот и легко перепутать.
— С гор?
— Ну, из-под Фуа.
— Я сам из тех мест, — мягко упомянул Антуан, но приставать с вопросами не стал. Путь предстоял довольно долгий, через половину города, за стены. Однако никогда не надоедало ему ходить по Тулузе; это было особенное счастье — мерить мостовую шагами, слушая стук собственных сандалий о круглые ее темные камушки. Кивать ярким лицам, мелькавшим навстречу и из окон — лавочки открывались, синие и серые и черные ставни стучали о красные стены. Еще не жарко, уже очень светло, лучшее время в летней Тулузе, антуановой Тулузе, где на одних улицах достанешь руками от стены до стены, а на других могут легко разъехаться три повозки. Пыль, камень, гомон, свет. Лучшее место в мире.
— Так значит, ты захотел стать братом-проповедником, — продолжил Антуан уже у самой городской стены.
Юноша слегка споткнулся. Антуан сдержал улыбку. Привыкай быть Гальярдом, привыкай.
— Догадаться вовсе несложно, — объяснил он, чтобы успокоить паренька. — Судя по твоей одежде, по тому, что ты явно голоден… Прости, сейчас нечем тебя покормить, на обратном пути что-нибудь придумаем… Судя по тому, что ты явственно живешь некоторое время на улице, я делаю вывод, что ты ушел из дома, а не приехал с родными по торговым делам. Кто отец твой? Не последний человек в своей деревне?
— Байль, — уже оправившись, буркнул черноголовый. Нарочно принялся ковырять башмаком мостовую, чтобы сохранить остатки независимости. Самый башмак — из хорошей кожи, но уже порванный в двух местах — рассказывал о нем куда больше, чем его неразговорчивый рот.
— Я и гляжу, ты не из бедной семьи. Одежда хорошая, хоть и смены ты не захватил. К любой подлой работе не привычен, иначе нашел бы за один день себе, чем прокормиться. Да и пришел сюда не работы искать, а… доли своей. Ну, какой же я еще вывод мог сделать, присовокупив к выводам, что ты обретаешься возле нашего монастыря? Знаешь, еще поза-позапрошлый Магистр, Иордан, говорил: если видите юношу, изо дня в день сидящего у ваших ворот… наверняка решите, что он желает войти.
— Я добром просился, — парня внезапно прорвало, и Антуан по той же Гальярдовой мудрости знал, что нужно просто помолчать и послушать. — Отец же даже католик… вроде католик, пока до дела не дойдет, до десятины там или до меня. А тут встал горой — для того ли я тебя растил, все отдавал, чтобы ты меня послал к чертям ради каких-то… — Юноша взглянул виновато, не стал продолжать. — Убирайся, в общем, говорит, к своим попам, только не жди ни обола денег, и помощи тоже не жди. Думал, напугает. А я и убрался. Кто не оставит отца своего, и мать свою, и этих своих… разных других родственников — ради Господа, тот недостоин Господа, так Он Сам и сказал.
Как легко вы все — мы все — говорите… говорим… об оставлении, подумал Антуан, щурясь на тень платановой листвы, волной бегущую под ногами. Но об этом тоже не время сейчас. Не время рассуждать о том, как бежим мы от оставляемых, чтобы через сотни лиг, проделанных по кругу, столкнуться с ними лицом к лицу — и, глядя в эти лица, так сильно похожие на твое собственное, узнавать и Лицо Божие, и Ему одному отвечать.
Вслух же он сказал куда сочувственней:
— Что же, дело достойное. Время покажет, правда ли Господь тебя призывает.
И не глядя он знал, как вскинулся юноша на эти слова — как же, кто-то (да хоть сам Папа) посмел усомниться в его призвании! Чтобы избежать очередных высоких речей, свойственных юности, страху и одиночеству, Антуан продолжил:
— Ты меня проводил — а я тебя провожу. К нашему настоятелю. Поговорите с ним. Звать-то тебя как? — спохватился он на самом первом вопросе, который, как нередко случается, пропустил задать вовремя.
И только чуть-чуть вздрогнул — чему тут удивляться, мы же в Тулузене — когда юноша назвался, хриплый от нежданной удачи:
— Раймоном кличут…
Здесь всех так зовут. Всех, кто не Гильем, не Пейре, не Арнаут… и не, скажем, Аймерик. Нет в этом никакого особого знака, не нужно выглядеть дураком, для этого парнишки ты сейчас большое начальство, его надежда, лучше скорее спроси у него что-нибудь умное.
— Искал-то ты кого, Раймон? Судя по тому, что несколько дней встречал разных братьев, высматривал…
— Вас, отец, — уже ничего не боясь, выпалил юноша. Темное лицо его внезапно показалось очень светлым, золото-оливковым, и золотом просвечивал темный каракуль волос. Горец горцем, дурак дураком… Красивый парень. Господи, пусть все у него получится.
— Я пока что брат, не отец. И отчего же — меня?
— Вы-то не помните… наверно. Давно было, весной еще… ну после Пасхи. Вы у нас проповедовали. Ну, проповедовали-то как раз не вы, а другой… высокий, светлый. Он и говорил о парне, который положил руку на плуг и вдруг решил озираться. И про меч еще, который отделяет. Все, что говорил… все как будто мне одному говорил. Его и ищу, он бы меня сей же миг узнал, я ж ему исповедовался… ну и показалось, что он любит меня. Ждал вот… а он все не показывается, — завершил Раймон как-то смущенно, видно, решив, что некуртуазно сперва говорить своему проводнику, что искал именно его, а потом признаваться, что вовсе и другого. Высокого и светлого. Обидится еще, не возьмет… не возьмет к приору. Вон и отвернулся сразу. Монах монахом — а все мы люди.