Тут были и вина, и сукна, и шелка, и объяр[75], и всякое заморское узорочье...
Начались поклоны, доклады: доложились боярам и поклонились поминками.
Бояре поминки приняли и покрутили головами: «Ммы ничево-ста не могим... и на пресветлыя очи показаться не дерзаем... Мы-ста холопи... мы-ста черви, а не человеки, поношение человеком... Мы-ста доложимся их милостям — родным братцам осударя всеа Русии...»
Доложились их милостям... Поклонились поминками.
Их милости поминки приняли и головами покрутили: «Мы-де тоже ничево-ста не могим... Мы-де тоже холопи великаго князя осударя всеа Русии... Как он... Мы-ста доложимся»...
А новгородцы все кланяются... «Фу! вот земелька! Все кланяйся да кланяйся... Эх, и вышколили их татары на поклонах!»
Доложились великому князю... И слушать не хочет, и на очи не пускает... Сидит «аки вепрь»...
Братья упрашивают, умаливают сжалиться над своею отчиною — положить гнев на милость...
«Не положу, дондеже не сокрушу...»
Но наконец сжалился.
Ввели новгородцев в шатер. Шатер — словно церковь, а на возвышении восседает «сам» — холодный, каменный, как Перун... Бояре и князья полукругом — очей поднять не смеют, и Степан Бородатый шепчет псалом четыредесятый:
— «Помилуй мя, Боже, по велицей...» Ох!
Новгородцы пали ниц. Перун хоть бы векой пошевелил — камень и холод...
— Помяни, Господи, царя Давида, — шепчет «лукав человек» Лука, лежа окарач вместе с прочими...
Сопят новгородцы от непривычки кланяться... Приподнялись — не глядит Перун — это не глаза, а стекла — мертвые, холодные...
Владыка складывает дрожащие руки словно на моление.
— Господине! — со слезами в горле восклицает он. — Великий князь Иван Васильевич всеа Русии милостивый! — Голос его срывается, взвизгивает. — Господа ради, помилуй виновных пред тобою людей Великого Новгорода, отчины своей... — Владыка не может говорить — всхлипывает.
Моргает и «лукав человек»... У кого губы дрожат, у кого руки... А у Перуна все тот же стеклянный взгляд.
— Покажи, господине, свое жалованье! — плачет владыка. — Смилуйся над своею отчиною... Уложи гнев и уйми меч! — выкрикивает он.
Слезы текут по лицу, по бороде... Нет слов, нечего больше говорить... Камень, холодный камень перед ним на возвышении...
— Ох! Угаси, господине, огне на земли и не порушай старины земли твоея... Дай света видеть безответным людем твоим! Смилуйся, пожалуй, как Бог положит тебе на сердце!
Молчит, хоть бы слово, хоть бы движение. Все опять повалились наземь — колотятся головами... А он все такой же каменный...
Стали упрашивать братья. Молчит!
Повалились в ноги бояре — молчит!.. Мол, «сокрушу до конца»...
Бородатый выручил... Он зашуршал бумагой. Великий князь глянул на него и увидел у него бумагу — вспомнил: то была грамота митрополита — сжалиться над Новгородом.
Глаза Перуна ожили, он «прорек», по выражению Бородатаго, «словеса огненны»:
— Отдаю нелюбье свое. Унимаю меч и грозу в земли. Отпускаю полон новгородский без окупа. А что залоги старые и пошлины — и о всем том укрепимся твердым целованьем по старине.
Холодом веяло от этих «огненных словес»... Но на этот раз туча прошла мимо Новгорода.
XVIII. ПОСЛЕДНИЙ ПОСАДНИК И ПОСЛЕДНИЙ ВЕЧНЫЙ ДЬЯК
Дорого обошлась Новгороду несчастная попытка отстоять свою вековечную волю.
— Эх, колоколушко, колоколушко! — изливал вечевой звонарь свое горе перед немым собеседником своим, задумчиво качая седой головой. — Оставили тебя, родимаго, нам на радость вороги наши, насытились, окаянные, новогороцкою кровушкой — и прочь пошли... А ты виси, виси, колоколец родной, виси до страшнаго суда.
А на ворона он все продолжал сердиться за его людоедство.
— Эх ты, человекоядец подлой! Може, за твои окаянства все это сталось... Шутка сказать — сколько народу полегло у Коростыня да у Шелони, а туто еще копейное[76] добивай ему, аспиду, за нашу-де проступку... А какова наша проступка? Старину держать хотим. Эх! Так вот и добивай ему, аспиду, копейное — на рожество полтретьи тысячи, да на крещенье три тысячи, да на велик день пять тысящей... Легко молвить! Да опять-таки и на усиленье пять... Эх! — высчитывал он по пальцам то, что Новгород должен был выплатить великому князю «окупа».
— Вот ты и сочти, сыроядец подлой!.. Что клев-от чистишь? — Али опять человечинку клевал? Чево ж ее не клевать! По всей земле новогороцкой аспиды человечины горы наметали, да еще и копейное добили. Эх!.. А с Козсмиром-де Новгород ни-ни! Не моги!.. Эх, Марфа, Марфа! Не задалось нам с тобой.
И он опять считал по пальцам, опять поглядывал на колокол...
— Что ж — на то воля Божья... Только живи ты, колоколушко, а мы наше наверстаем: была бы жива с нами наша воля да наш вечной колоколушко, так и мы на ноги станем.
Но трудно уже было Новгороду стать на ноги. Беда за бедой валилась на него.
Когда москвичи ушли с своими ратями восвояси, жители новгородских сел и пригородов, бежавшие в Новгород после московского погрома, теперь стали возвращаться на свои пепелища. Сколько слез они пролили, найдя свои родные гнезда разоренными! Но других постигли иные, более горькие бедствия. Жители Русы и всего заильменского побережья, возвращаясь к своим родным пепелищам, закупили готовые хоромы и на плотах везли их на родину вместе с женами и детьми. Целая вереница судов плыла по Ильменю. Но вдруг потемнело небо, завыли ветры, забушевал Ильмень... Старцы Перыня-монастыря видели, как на берегу Ильменя стояла какая-то простоволосая старуха. Ветер рвал ее седые волосы, а она стояла и руками махала на тучи: казалось, она призывала бури, громы и молнии... И громы разразились над Ильменем... Вереница судов и плотов была разбросана по озеру и поопрокидывана: все погибло в разъяренной стихии — и дома и люди... Одних людей потонуло до семи тысяч душ.
Прошло шесть лет. Марфа-посадница стала окончательно старухой. Она уже не мечтала об Олельковиче и о киевском венце и с горестью вспоминала былое счастье. Исачко подрастал и уже думал, как он возмужает и отмстит Москве за своего отца и дядю Федора, который тоже томился в московской неволе. Мать его давно была черничкой, а некогда его приятельница, ясноглазая Остромирушка, поврежденная рассудком, была неузнаваема: она все твердила, что ей нечем целовать Христа, и Христос от нее отвернулся...
Все в Новгороде точно постарело и осунулось. Горислава после казни Упадыша по целым часам сидела на берегу Волхова, безмолвно глядя в воду, как бы ожидая, что вот-вот выглянет оттуда рыжая голова и поманит ее за собою, но рыжая голова не показывалась из воды. На берегу Волхова давно уже не было слышно пения Гориславы, которое рыбаки принимали за пение русалки.
Простоватый и добродушный Петра, сердце которого зазнобила эта льняноволосая русалка, загулял с горя и все собирался в ратники, чтобы прельстить свою недотрогу шеломом и красным щитом.
А к кудеснице все чаще и чаще наведывались новгородцы и все о чем-то с ней шептались. В последнее время к ней чаще всего наведывались вечный дьяк Захар, что так хорошо разрисовал когда-то заставки в грамоте с королем Казимиром и который вместе с прочими был отпущен из московского полона, да подвойский Назар.
И вдруг в феврале месяце 1477 года Захар и Назар отправились зачем-то в Москву!..
— Вы почто к нам есте прибыли? — спрашивали их на Москве бояре.
— К осударю великому князю к Иван Василичу всеа Русии с челобитьем.
— К осударю? — переспросили бояре, точно не слыхали.
— К осударю-ста, — был вторичный ответ.
— И ты, Захар, к осударю? — новый лукавый вопрос.
— И я-ста к осударю.
— И ты, Назар, к осударю?
— И я-ста к осударю.
Бояре лукаво переглянулись между собою.
— Так стоите на том, что к осударю? — опять заладили бояре.
— Да что вы наладили — к осударю да к осударю! Знамо, к осударю, а не к вам, — вспылил наконец вечный дьяк.
— Добро-ста. Помните это слово...
— Помним — не забыли.
— По-русскому, чаю, говорим.
— Добро-добро, к осударю...
Бояре оставили челобитчиков и торопливо пошли к великому князю. Они доложили ему, что новгородские челобитчики, вечный дьяк Захар Овинов да подвойский Назар, в челобитьях своих назвали его, великого князя, «осударем», и стоят-де на том накрепко.
По бесстрастному, каменному лицу деда Грозного прошло как бы что-то светлое — не луч и не тень, и холодные глаза холодно блеснули...
— Государем именуют — точно? — тихо спросил он.
— Точно, осударем, господине княже.
— И стоят на том?
— Стоят накрепко.
— Хорошо! Похваляю вас.
«Собиратель земли русской» глубоко вздохнул, точно бы камень свалился с его груди: он нашел «зацепку», которой напрасно искал столько лет... Сами новгородцы назвали его «государем» — «титло государское дали»...