— Я этим печатным радостям худо верю, — говорил майор, — но они веселят солдат и, следовательно, нужны.
24 августа, около обеда, сидели в кабинете Софии, обращенном в спальню майора Беценваля, которого тут не было, два его друга: они, казалось, не расположены были к разговору; несколько отрывистых слов начинали и пресекали их беседу.
— Знаешь ли что, мой красавец, де Летр, — сказал наконец капитан Лебрюн, плотный, небольшого роста офицер, своему товарищу, стройному, прекрасному мужчине, задумчиво сидевшему подле его, на диване, — я рад за тебя, что мы живем в таком уединении: это сбережет твое сердце; я не помню области, не помню десятидневной стоянки, где б ты не влюбился в какую-нибудь прекрасную неприятельницу. Не правда ль? За недостатком, я думаю, ты мечтаешь теперь о этих двух именах, которые замечал на подписи книг; что из этих Annette и Sophie ты создал уже два идеальные существа, которые очень милы и соприсутствуют тебе… Что же ты молчишь? Смотри, душа моя, не обманись; может быть, это не что иное, как маменька с дочкой; может быть, что и того хуже, это две сестры, старухи…
— Не может быть, — перебил рассеянно другой, — я уверен, что Софья молоденькая девушка, очень миленькая, а другая… Но до другой мне и дела нет, она гораздо старее… Вот видишь, мой милый, как я тебя опытнее, даром что моложе. Открыть ли тебе секрет, как в этом удостовериться? Это очень просто, а ты не сумеешь. Отбери несколько книг с той и другой подписью, всмотрись, и цвет чернил тебя уведомит, что одна писала гораздо прежде другой, то есть, без обиды первой, она по крайней мере десятью годами старее последней.
— Только-то?
— Чего же более? Стало быть, София моложе; а что она мила, умна, в этом уверяет выбор книг… Но мне лень, Лебрюн, замолчи, пожалуйста!
Капитан действительно замолчал; он набил трубку, прошелся раза два по комнате и остановился перед де Летром.
— Я раз только, — начал он, — или, лучше сказать, раз еще только в жизни был влюблен, в Испании, — одна прекрасная, любезная девушка вскружила мне голову, я открылся ей в любви, через ее дядю, у которого старый замок мы накануне только взяли приступом. Красавица велела мне отвечать, тем же путем, что мое открытие в любви принимает за дерзость, которую однако же прощает мне, потому что заметила с первого взгляда, что я не более кто, как солдат.
— Как мила! — проворчал де Летр.
— Смейся, душа моя, — продолжал капитан, — но я и теперь еще вспоминаю эту девушку только по большим праздникам.
— Поздравляю тебя!
— Не с чем, душа моя; это все ведь существенность, а не твоя мечта. Кстати, де Летр: я думаю, что русская девушка должна быть хороша; холодный климат долее сберегает красоту.
— Ты говоришь о красоте как о солдатской амуниции: предпочитаешь всему прочность.
Капитан захохотал и отошел прочь.
— Нет, — сказал он, — я вижу, что с тобой сегодни не разболтаешься; я помню одну бессонную ночь в Мадриде, тогда еще только начинался твой сплин…
Раздавшаяся близ дверей походка майора перебила речь; он вошел торопливо в комнату, не обратив внимания к посетителям, бросил на окно фуражку, расстегнул сюртук и стал ходить взад и вперед большими шагами.
— Что ты, Беценваль, — начал капитан, — ты как будто не рад, что нас увидел.
— Ни рад, ни нет, — отвечал майор, продолжая ходить и потирая себе обеими руками лоб, — мне грустно, я сидел у раненого русского полковника; он худ, очень худ!
— Я его вчера видел, — сказал де Летр, встав с места и подойдя к майору, около полудня он пришел в память и очень страдал.
— Теперь он тоже в памяти; он задавал мне вопросы, на которые так печально отвечать умирающему неприятелю. Я доволен только одним, что обрадовал его известием о прибытии к русской армии генерала Кутузова. С сердечным умилением он взглянул на небо и набожно перекрестился. «Я служил у Кутузова, — сказал он, — я его знаю и люблю его… Слава богу…» — Сказав сие, Беценваль круто поворотился и начал опять ходить; казалось, на больших черных глазах его блеснули слезы.
— Ты расчувствовался, душа моя, — вскричал ле Брюн, — постой, я тебя развеселю.
Он схватил стоявшую на полу в углу комнаты бутылку вина, налил стакан и, подойдя к барону, сказал:
— Выпьем, друг, за здоровье капралика[32] и его непобедимых солдат.
— Пей хоть за черта, — отвечал майор с досадою. — Послушай, ле Брюн, — продолжал он, — ты знаешь, за что я тебя люблю, — за твое неподражаемое хладнокровие в схватке; но у тебя нет сердца. Пей сейчас за здоровье русских раненых или ты не друг мне.
— За здоровье русских раненых! — вскричал добродушный ле Брюн, тронутый упреком и огорчением старого своего приятеля, и выпил до дна налитый стакан.
— Ну, мы помирились, — сказал барон, заключив его в своих мужественных объятиях, — осушим же всю бутылку за здоровье их.
— Прекрасно! — вскричал поручик де Летр, обнимая Беценваля, — прекрасно, друг мой!
— Примите же оба мое предложение: выпить этот тост у кровати русского полковника.
— Благородное предложение, — отвечал барон, — и я принимаю его, но мы можем обеспокоить больного; отложим это до первого удобного случая или, по крайней мере, спросим позволения у доктора.
Едва кончил майор сии слова, как в отворяющуюся дверь показалась чья-то седая голова, и в сопровождении дежурного по команде офицера граф Обоянский вошел в комнату.
Утро 24 августа встретили жители пустынного дома уже без Обоянского. В 11 часов возвратился проводивший гостей своих Антон и принес Мирославцевым прощальный поклон от их нового друга и обещание, еще раз повторенное, что, при первой возможности, он навестит их. День разлуки с добрым и просвещенным старцем прошел у пустынниц печально. Искренность и любезность характера Обоянского и участие, постоянно принимаемое в их положении, сроднило его, так сказать, с их душою. Софья полюбила его как отца; сердце ее охотно овладело мыслию, что само небо послало мудрого старца к ее успокоению. Излив пред ним душу с детской доверенностию, она чувствовала себя как бы облегченною; заповеданная им вера в будущее наполняла ее каким-то тайным упованием, которого рассудок оспорить был не в силах. Все, казалось, соединилось к тому, чтоб питать в ней некоторого рода суеверное почтение к загадочному гостю, в краткий, едва двухнедельный срок так привязавшему к себе все его окружающее; его чудный приход в их необитаемую глушь; опасность, которой подвергался он на каждом шагу и которую, однако же, столь счастливо миновал; ее собственное сходство с его дочерью, наконец, таинственность в отношении к цели его странствования и его столь необыкновенная купцу образованность, — все это вместе представляло ей графа каким-то неизъяснимым существом, достойным быть орудием промысла к совершению непостижимых судеб его.
Три долгие дни протекли для Софии печально, между страхом и упованием. Сердце ее сильно билось при одной мысли, что она скоро узнает о Богуславе, и хотя часто мучительный ужас пробегал смертным холодом в груди ее, но она, тем не менее, желала узнать ее ожидающее: ожидание несчастия едва ли не томительнее самого несчастия.
За огородом Синего Человека возвышалась отдельная сосновая роща, занимавшая небольшой холм; с самых первых лет переселения он полюбил это место, и не проходило лета, чтоб не праздновал тут с семьей своей троицына и духова дня[33]. На этом холме открыты им были следы прежних жилищ; вал, еще не совсем сравнявшийся с землей, обходил северную сторону возвышенности, а на южной случайно открыт был погреб, довольно пространный, с кирпичным сводом; жена пустынника доказывала, что в такой глуши не могло быть селения, и утверждала, что это, без сомнения, развалины и пепелище какого-нибудь разбойничьего гнезда; но супруг никак не убеждался в том. «Здесь было жилище мирного семьянина, — говорил он, — посмотри, какое множество растет дикой лебеды и полыни: не явная ли примета, что здесь были некогда огороды, возделанные рукою человеческою, — а разбойники не заводят хозяйства: терпеливое трудолюбие есть примета человека добродетельного, а не злодея». Спор между мужем и женой прекратился об этом уже давно, и последние троицыны и духовы дни Антон с удовольствием замечал, что его веселая хозяйка охотно приготовляла на холму, с помощию детей, беседку из зеленых березок и приветливо угощала в ней своего доброго, но угрюмого сожителя.
Софья полюбила этот холм; здесь была дерновая скамья, единственная во всем лесу. Антон обставил ее кругом березками и елочками и защитил от солнца; часто мать и дочь угощаемы были тут завтраком или чаем, и еще чаще София уходила сюда одна; здесь набожно молилась она за спасение Отечества, за сохранение своих друзей, за того, чье имя не произносил и в молитвах язык ее, но благоговеющее сердце столь пламенно поручало защите небесной.