Ознакомительная версия.
Итак, муза явилась, а сочинитель вдруг отдался воспоминаниям. Когда-то в тесном переулке на Мойке, где жила первая музыкантша столицы и куда так часто приходил юный пансионер Михаил Глинка, чей-то серебряный голос полонил чье-то одинокое сердце… И едва ожили перед автором поэмы эти картины, его перо снова понеслось по бумаге. Муза, покорная воле сочинителя, стала петь. О, как она пела! Песни ее, если верить сочинителю поэмы, были способны врачевать самые глубокие раны. Теперь не стоило никакого труда управиться с разочарованным Альсандом. К тому же и герой оказался предприимчив:
Свирель он вымолил потом
У девы доброй и прекрасной.
И часто после за холмом,
Незримый ею, голос страстный
Сливал с ее напевом он.
Оставалось только наслаждаться согласным дуэтом влюбленных, столь редким в жизни. Но не успели увянуть фиалки в венке у девы, не успел рассеяться туман, в который закутал ее поэт, а жестокая действительность уже вступила в свои права: поэмой завладел Римский-Корсак.
– Никак не думал, Мимоза, что так меня обнадежишь.
– И впредь не думай, – рассеянно отвечал Глинка, – ни обо мне, ни тем паче о себе.
– Об этом предоставь мне судить, – снизошел к новичку Корсак. – Только немедля разлучи влюбленных, предай их безутешному отчаянию – и печатай.
– То есть как печатать? – удивился Глинка. – Тут ничего нет, кроме романтического бреда, ни содержания, ни определительной мысли.
– Поэзия и не терпит мысли, а всякая определительность оскорбляет вдохновение…
– Однако втуне остались труды мои! – возмутился Глинка. – Пойми же, наконец, что всякий может кропать стихи, равно как каждый, едва набив руку в теории, может изготовлять музыкальные бирюльки! Но хватит мне с тобой возиться… Прости, должен заняться делом…
А что это за дело – сидеть и читать стихотворения Батюшкова! Да если бы еще действительно читать! Но перед титулярным советником давно раскрыта одна страница и на ней все те же строки:
О, память сердца, ты сильней
Рассудка памяти печальной,
И часто прелестью своей
Меня в стране пленяешь дальней…
Долго сидит Глинка над стихами, потом подходит к роялю:
О, память сердца!..
Забыт, совсем забыт несчастный Альсанд!
Но есть священная дружба на земле! Осиянный славою Александр Яковлевич Римский-Корсак не забыл о горестной участи незадачливого друга. Поэт вышел со двора, бережно неся пухлый портфель.
В одном из переулков, примыкавших к Литовской улице, он постучал у дверей одноэтажного дома и вскоре очутился в запущенной квартире. Пройдя через несколько комнат, набитых всяким хламом, он вошел в столь же неопрятный кабинет и оказался перед громоздким господином средних лет, который сидел за письменным столом. Господин, не отрываясь от занятий, вопросительно скосил глаз на посетителя.
– Имею честь предложить вам кое-что из поэм, преимущественно в элегическом роде, – бойко сказал, раскланиваясь, Корсак.
Хозяин попрежнему косил на него глазом, что не столько обозначало немой вопрос, сколько свидетельствовало о прирожденном недостатке редактора «Славянина» Александра Федоровича Воейкова.
– Именно и преимущественно в роде элегическом, – повторил Корсак.
Воейков молча протянул руку к портфелю посетителя.
– Не могу пожаловаться на равнодушие издателей, – говорил Корсак, разгружая портфель, – но, уважая вас и ваш журнал…
Во время этой речи Воейков с необыкновенной быстротой разобрал принесенные рукописи.
– Подойдет, – сказал он и положил на рукописи тяжелое пресспапье. – Разумеется, в том случае подойдет, если безденежно. Но где же платят за стихи? Не так ли, молодой человек?
– Конечно, – поспешно согласился Корсак, – я служу музам без корыстной цели.
– Хвалю, – бросил Воейков.
Он еще быстрее разобрал остатки рукописей и опять прихлопнул их пресспапье.
– Буду печатать по мере надобности. – Косой глаз Воейкова блеснул злорадством. – Случается, ищешь, ищешь, чем бы заткнуть дыру на странице, а здесь, надеюсь, богатый выбор. Прошу прощения, если нарушу смысл… Да кто же ищет в стихах смысла?
Издатель журнала протянул посетителю руку, давая знать, что аудиенция окончена.
– Но у меня есть еще кое-что, может быть, достойное вашего внимания, – вспомнил Корсак. – Хочу вручить вам по усердной просьбе начинающего моего приятеля.
Рука Воейкова, протянутая для рукопожатия, изменила направление и потянулась к рукописи.
– Пьеса страдает очевидными несовершенствами, – продолжал посетитель, – однако, может быть…
– Очень может быть! – Воейков быстро просматривал рукопись. – Кто таков автор? – продолжал он, не увидев под произведением подписи.
– Некто господин Глинка, так сказать вступающий на поприще…
– Не родня ли бессмертному певцу Федору Николаевичу Глинке, снабжающему нас беспошлинно и безданно? Или беззубому ратоборцу Сергею Николаевичу Глинке тож, однако не снабжающему нас ни безданно, ни беспошлинно и за то проклятому небом?
– Этот Глинка служит по ведомству путей сообщения и был доселе музыкантом, – прорвался наконец Корсак.
– А коль увидит свое чадо в печати, не устоит, – решил издатель «Славянина». – От этого яда еще никто не спасался. Пусть строчит.
– Стало быть, я могу передать сочинителю, что вы одобрили его несовершенный опыт?
– Да вы, батюшка, в уме? – язвительно осклабился Воейков. – Коли очередную книжку журнала заполнить нечем, так черта лысого и то одобришь. А Пушкины для нас, извините, дороговаты. По приятельству же когда урвешь… К тому же видно в «Альсанде» этакое, такое, некоторое… – Издатель «Славянина» неопределенно помахал в воздухе рукой и решительно протянул ее посетителю: – Будем знакомы – и прощайте!
Так решилась участь Альсанда. Вместо вольной жизни в зеленых дубравах, вместо сладостных встреч с певучей музой попал он под тяжелое пресспапье Александра Федоровича Воейкова, а потом перешел в руки типографщиков. «Альсанд» должен был явиться в свет в одной из ближайших книжек «Славянина».
Ничего столь же определенного нельзя было сказать о сочинителе поэмы. Не предчувствуя улыбки, которую готовилась подарить ему муза поэзии, Глинка аккуратно ходил в должность. По вечерам он начал ездить в филармонические собрания, происходившие в доме Энгельгардта, где когда-то жил дядюшка Иван Андреевич.
Исполнялся «Реквием» Моцарта. Глинка издали увидел в публике Анну Петровну Керн и рядом с ней Пушкина. Поэт, склонясь к Анне Петровне, что-то тихо ей говорил. Керн все еще отдавалась впечатлениям от музыки, и лицо ее было овеяно глубокой печалью. Впрочем, она стояла, доверчиво опершись на руку поэта, и в глазах ее, обращенных к спутнику, была нежность и тихая покорность. Когда поэт и Керн скрылись в вестибюле, даже сочинитель «Альсанда», случайно наблюдавший эту сцену, понял, что в жизни бывают положения более замысловатые, чем в самых романтических поэмах. Многоопытный титулярный советник еще в прежнюю встречу ощутил сердечное увлечение Пушкина. Теперь не оставалось и тени сомнения в ответных чувствах Анны Керн.
Вернувшись домой, Глинка сказал Корсаку:
– Можешь вообразить, кого я сейчас видел?
– Ну? – без всякого любопытства отозвался Корсак.
– Пушкина видел… понял?
– Ну, понял, – столь же безучастно подтвердил элегический поэт.
– Ничего ты не понял и никогда не поймешь. Что ты знаешь о предназначении гения? Ты, ремесленник, не осиливший даже азов своего ремесла?.. Или, может быть, такие тоже страшны?
Глинка снова вернулся к итальянскому квартету. Многие предвидения его сбылись. А беспокойная мысль неотступно влекла к новым поискам.
– Полюбуйтесь, Владимир Федорович, – говорил сочинитель забежавшему к нему Одоевскому.
Одоевский с любопытством рассматривал ноты.
– Ведь вы, Михаил Иванович, хотели разрабатывать русскую музыку?
– Всенепременно! – подтвердил Глинка. – Но надлежит вооружиться всеми знаниями, если хочешь доказать, что не все дороги ведут в Рим, ниже в Берлин или Париж. Да и те дороги более избиты, чем исхожены. Смею утверждать, что здесь и здесь, – Глинка указывал на ноты, – я против обычая пошел. – Глинка неожиданно сложил нотные листы. – Кстати, – сказал он, – закончил я на днях один романс. Хотите или не хотите, извольте слушать.
Он сел к роялю и вполголоса запел:
О, память сердца, ты сильней
Рассудка памяти печальной…
…В управлении путей сообщения чувствовалась предвесенняя горячка. Все чаще появлялись в канцелярии совета инженеры с дистанций. У титулярного советника Глинки прибавилось возни с бумагами, да вдобавок дружно приступили к нему старые хвори.
Едва дотащившись до дому, не прикоснувшись к обеду, он ложился на диван. Глинка не мог подняться, чтобы не испытать головокружения. И в этом кружении переплетались у него мысли о театре, о людях родной земли, об опере и о предназначении гения, творящего в художестве стремительную, никогда не останавливающуюся жизнь.
Ознакомительная версия.