В тридцатые годы я учился в 7-м классе «А» в школе номер 20, в Хлебном переулке, и сидел рядом с Гаврей. С веснушчатым Володькой Гавриковым из Скатертного. Сидел и отдыхал душой, потому что до этого два с лишним года провел на одной парте и в тесной дружбе с Факелом Ильиным, с которым было очень интересно играть в «Айвенго» и в другие книжные сюжеты и беседовать, но кто изводил меня тем, что любил дразнить — бессмысленно, однако искусно и злобно. Возможно, таким образом вымещая на мне все неудобства, связанные с нелепым именем, которым его снабдили родители, и с очень маленьким ростом. Впрочем, и я был не великан. В конце концов я нашел силы окончательно поссориться с ним — вернее, обрести безразличие — и теперь чувствовал себя на седьмом небе, откуда меня однажды низвергнул душераздирающий вопль Эммы Андреевны, нашей учительницы литературы:
— Кто?!
При этом она определенно смотрела в нашу с Гаврей сторону. А на стенке класса, над нами, висел плакат, изображающий товарища Сталина за штурвалом парохода, то есть всей страны, и крупными буквами было написано, что он «…ВЕДЕТ НАС ОТ ПОБЕДЫ К ПОБЕДЕ». Только сейчас — я не сразу сообразил — второе «ПО» было замазано чернилами. Представляете?
Эмма Андреевна велела нам всем не сходить с места и побежала к заведующей школой. Та пришла и тоже возопила: Кто?! А Гавря, кому, наверное, надоели все эти крики, беспечно ответил:
— А чего особенного? Ну, шутка такая.
— Значит, ты и сделал? — заорала заведующая. — Встань и ответь!
Поднялся я и, в поисках справедливости, сказал:
— Почему он? Разве спросить нельзя? Сразу обвиняете.
— Выходит, ты, Хазанов? Отвечай!
Я не знал, что отвечать, и потому молчал, как партизан на допросе.
В общем, дознание продолжалось всю переменку, но не принесло никаких результатов. Плакат сняли, заведующая унесла его, держа осторожно, как ядовитую змею. Потом вызывали родителей — во всяком случае, моих и Гаври. Его мать вообще не поняла, о чем речь — какие-то плакаты… У нее и так делов по горло. На всякий случай Вовка получил от нее по затылку. Мой отец, вернувшись после беседы с заведующей, не стал спрашивать, знаю ли я, кто это сделал, а только, как мне показалось, с удовлетворением передал ее слова о том, что я, наверное, чересчур хороший друг, если, защищая товарища, готов навредить себе. Эти слова, как ни странно, были потом почти в точности воспроизведены в характеристике, выданной мне после окончания седьмого класса.
Рассказанная история, конечно, совершенно банальная, но это для нормальных времен, а для того времени… Ох, как все могло кончиться! И, пожалуй, наибольшую смелость проявила заведующая, решив не давать хода этому делу, невзирая на то, что о случившемся знала почти вся школа. Мой отец, кого незадолго до этого выпустили из лагеря, где он сидел как антисоветчик, тоже, наверное, мог пострадать в числе первых.
Еще о моем «героизме»? Пожалуйста.
В самом конце войны (я уже раньше подробно рассказывал об этом) на моих глазах, в ротной каптерке у пожилого старшины Баранникова, во время дружеской вполне трезвой беседы о сравнительных достоинствах личного оружия, случайным выстрелом был убит старший лейтенант Заломов. На спусковой крючок пистолета «ТТ», расхваливая его достоинства, нажал командир одного из взводов нашего полка, маленький стройный бакинец Бабаев. Среди собравшихся в каптерке я был тогда старшим по званию и по должности (начальник штаба батальона) и естественно, привлечен к ответственности. Которую не снимал с себя, хотя и не ощущал ее, а одновременно пытался всячески выгораживать несчастного безвинного убийцу — давал ему самые положительные устные и письменные характеристики, исходя при этом из казавшегося мне единственно верным соображения, что Заломова все равно не вернуть, а Бабаев — вот он здесь, сам не свой от того, что совершил, но выживший в войне, которая через день-два должна окончиться. А кому будет легче и восторжествует ли справедливость, если он загремит на долгие годы в тюрьму?
Кончилось тем, что в отношении Бабаева дело было прекращено. Капитан Хазанов получил строжайший выговор с занесением в личное дело. Старший лейтенант Заломов был похоронен в австрийской земле, и я командовал прощальным салютом.
Хочется думать, вы поверите мне, если я скажу, что, рассказывая в конце жизни об этих своих деяниях, не испытываю ни малейшей гордости за естественные проявления небезразличия или небезучастия и отнюдь не ожидаю особых похвал и акафистов. Однако припоминать доставляет, все же, определенное удовлетворение, врать не буду.
И почему бы не вспомнить еще и еще раз, как в конце тревожных сороковых… (Я не о войне, а о послевоенных «забавах» нашей власти — о борьбе с так называемыми космополитами, с еврейским антифашистским комитетом, который она же, эта власть, создала, с «убийцами в белых халатах»…) Так вот, как не вспомнить, что именно в те годы вернулся из лагерей польский коммунист Гриша Кульков (это его подпольная кличка, ставшая именем и фамилией). Вернулся после десяти лет заключения и женился на Миле, с которой познакомился через письма, и потом она ездила к нему в лагерь на свидания. Жениться-то женился, но ему не разрешалось ни минуты жить в Москве, даже для того, чтобы осмотреться и решить, куда они с Милей поедут и где найдут какую-нибудь работу. И тогда мы с моей первой женой Марой предложили Григорию пожить у нас, куда вряд ли зайдет участковый с проверкой. Это вопиющее нарушение паспортного режима окончилось благополучно для всех, а вот следующее — когда здесь же на несколько дней останавливался другой узник режима, давний друг Мариной сестры, — окончилось печально: его выслали в Казахстан, а сестру Мары выгнали с работы…
Сам себе удивляюсь, но летом ощутил вдруг, что свобода, конечно, хороша, но упорядоченная половая жизнь (тогда слово «сексуальная» было не в моде), пожалуй, еще лучше. И довел это соображение до сведения Риммы. Особой радости от моего намека она не выказала, но я уже знал, что в проявлении чувств она достаточно сдержанна и воспламеняется лишь в спорах и когда бичует недостатки отдельных людей или общественной системы. Однако, в отличие от моих умозрительных рассуждений, она проявила способность к мышлению конкретному и через какое-то время сказала, что вскоре у нее может появиться своя комната, потому что сестра Ася выразила намерение переехать к другой сестре, которая проживала в одном из Зачатьевских переулков в жутком покосившемся домишке с двумя детьми и мужем-музыкантом. Раньше в этих двух смежных комнатках (ход через общую кухню) Ася Григорьевна жила со своим мужем-инженером. Но мужа расстреляли, тем самым создав ей улучшенные жилищные условия, которыми она, впрочем, не воспользовалась, а отдала эти самые «условия» сестре с детьми и поселилась с Риммой. Теперь же решила восстановить «статус-кво», предоставив Римме право поменять их комнату на большую и обещая помочь деньгами, заработанными ночными дежурствами в больнице. Римма, таким образом, становилась невестой с приданым, о котором можно только мечтать. Но и я не был совсем уж голодранцем, потому как почти накопил деньги на автомобиль — их только-только начали продавать обычным людям в единственном в Москве магазине на Бакунинской улице. Нет, продавать — не то слово: сначала нужно было постоять несколько дней и ночей перед магазином, чтобы записаться в очередь, а потом покорно ждать, когда твоя очередь подойдет. У меня все это заняло года два. Толчком к покупке, не считая того, что я скучал по рулевой баранке, по запаху бензина — который был мне даже милее водочного; скучал по сворачивающейся ленте дороги, по мелькающим домам и деревням — по тому, что приходилось почти четыре года видеть и осязать в годы войны, — не считая всего этого, одной из побудительных причин приобрести машину было то, что они уже появились у некоторых знакомых — и в нашем дворе, и в чужих дворах, и стояли там, все такие симпатичные, пучеглазые, серенькие, как мышки, с блестевшими бамперами и дверными ручками. Я говорю о «Москвиче-401», младшем брате «опель-кадета», самом дешевом из легковых автомобилей: а были еще «победы», «ЗИМы», но это уже, как теперь для меня «шестисотый мерседес» или джип «паджеро».
Итак, брачное предложение Римме я вроде бы сделал, теперь нужно было довести мои посягательства до сведения ее сестер, трогательно выполнявших по отношению к ней роль коллективной матери. Постеснявшись явиться пред их очи (сестер было целых четыре), я прибегнул к способу эпистолярному и послал им всем (а также старшей из Римминых племянниц) стихотворное извещение по адресу «Савельевский пер., дом 8» такого содержания:
Хоть слова мои, словно бритва, остры
И характер едче едкого дыма —
Осмелюсь просить я руки сестры
И тетушки вашей, Риммы.
Ведь я хороший, в конце концов,
Проверенный, не из пьяниц,
Я годен даже в разряд отцов
Грядущих кузин и племянниц.
Должен сразу сказать: обещание, прозвучавшее в последних двух строках, не претворилось в жизнь по обоюдному согласию; причины тому были чисто социальные, а если конкретней, просто бытовые. Впрочем, мы жили не хуже, а быть может, даже немного лучше большинства сограждан, и когда, с присущим мне изяществом слога, я делал предложение, в голове у меня, наверняка крутились самые серьезные мысли насчет потомства, поддерживаемые, вероятно, и тем, что почти каждый день видел это самое «потомство» у себя в классе и кое-кого готов был, под настроение, назвать сыном или дочерью. Однако, увы, обстоятельства оказались сильнее меня…