А у Жени Мошкова и его товарищей уже сложился вполне определённый план побега.
Незадолго до этого им удалось украсть с кухни два сменных халата поваров; а ещё подобрали они белую повозку, которую обронил один из пьяных полицаев. Вот эти то вещи и являлись главным реквизитом грядущего побега.
* * *
И вот, наконец, наступил этот столь долгожданный день…
Дверь барака раскрылась, и на фоне сияющего августовским жаром, и кажущимся просто ослепительным неба, военнопленные фигуры двух немецких солдат.
Эти солдаты приходили к их бараку каждодневно, и каждодневно морщились от того запаха, который бил их в ноздри. А военнопленные с отвращением и ненавистью глядели на своих врагов, которые загнали их в такие невыносимые условия.
И, несмотря на слабость от ран и недоедания, многие из пленных бойцов бросились бы на ненавистных фашистов, и не делали они этого потому, что враги знали, что эти измученные люди всё равно представляют опасность для них, и поэтому в руках сжимали автоматы, и наводили на пленных, старались придать себе и своим голосам оттенок превосходства, но это у них не очень-то получалось, и видно было, что на самом-то деле они бояться.
Вот и теперь выкрикнули:
— Идти! Еда!
Но могли бы и не выкрикивать, потому что бойцы прекрасно понимали, что означает их появление.
Женя Мошков и два товарища вышли из барака. Один фашист навёл на их спины дуло автомата; а другой — возился с массивным засовом, которым запирался вход в барак.
Женя и его товарищи подхватили тот ржавый бочонок, который, после поглощения содержавшейся в нём баланды, выносили из барака, и оставляли в привилегированном, относительно пленных положении — на свежем воздухе.
Как только дверь барака оказалась запертой, конвоиры почувствовали себя в полной безопасности, и расслабились.
Они заговорили на немецком, но речь их была вялой, и они часто зевали. Под их глазами явственно обозначились те тёмные полукружья, которые являлись следствием тех лишений, который порой терпят солдаты действующей армии, но следствием той разгульной жизни, которые они вели здесь, в тылу, охраняя военнопленных, а на самом-то деле ничего не делая; кроме, разве что, неумеренного потребления спиртных напитков и обжорства.
Жаркое степное солнце разморило их, и их наиглавнейшим жизненным устремлением было поскорее разобраться с кормёжкой военнопленных, и погрузиться в дневную спячку, которая должна была плавно перерасти в обычную вечерне-ночную пьянку.
А если бы конвоиры не были так разморены, то они заметили бы, что животы пленных оттопырены, тогда как они, по вполне определённым причинами должны были быть впалыми. Но они не обратили на это никакого внимания, а пошли следом за несущими котёл, и продолжали переговариваться сонными, и почти даже спящими голосами.
Вот они вышли за колючую проволоку, и перешли к тому домику, в котором нынче размещалась кухня. К этому домику примыкало ещё несколько пристроек и палаток. Всё это относилось к кухне, из которой питались немцы и полицаи…
Пленные поставили бочонок перед входом на кухню, а их конвоиры, зная, что ещё придётся долго ждать, так как повара не слишком жаловали военнопленных, и вынуждали их подолгу ждать; да и не сразу можно было собрать все те отбросы, которые им давали — зная это, конвоиры, как и всегда отошли в сторонку, и разлеглись на утоптанно траве, вблизи одной из палаток, и уже совершенно не наблюдали за заключенными, так как были уверены, что не посмеют сделать что-либо недозволенное.
Между тем, Женя Мошков и его друзья начали действовать.
Они отошли за ту деревянную, и полуразрушенную стену, которая примыкала к кухонному домику. И там они достали то, что было у них спрятано под их изодранными рубахами, на животах — это были те сменные халаты поваров, которые им удалось украсть с кухни.
Только у Жени не было такого халата. Зато у него в кармане лежала белая повязка, которая была ему ненавистна, потому что такой повязкой на руке отмечали себя предатели-полицаи. Но всё же Женя обвязал свою слабую из-за раны в плечо руку этой повязкой.
Всё это заняло меньше минуты. И вот они уже вышли из-за наполовину разрушенной стены, и пошли прочь такой уверенной походкой, какую они только могли себе позволить, из-за многодневного голодания.
Один из их лежавших на траве конвоиров посмотрел им вслед и подумал, что вот пошли два повара и полицай, которые, скорее всего, уже пьяны. И это нисколько не удивило фашиста, потому что пьянство вообще было одним из наиглавнейших занятий в той атмосфере бездуховной лености, которую они сами для себя создали.
Но поблизости стояли какие-то другие старые хатки, и мазанки, в которых временно жили немцы и полицаи. И кое-где, в тени, на крылечках, или на брёвнышках сидели враги, и разговаривали, спорили, смеялись, курили, и что-то жевали. Некоторые прочищали своё оружие, но судя по выражению их лиц, делали это только потому, что скука уже совершенно изъела их…
А кое-где валялись пьяные полицаи, и храпели так громко и назойливо, что уходящей троице лучшим казалось вернуться в барак, чем слушать этот болезненный храп. Хотя они предпочли бы умереть, чем вернуться в то смрадное место…
Они шли и с наслаждением вдыхали принесённый со степи свежий, полный жизни запах, и этот, наполненный особым ароматом родины ветер придавал им сил.
Вот перед ними появился пожилой, седоусый полицай, который говорил не только с собеседником, но несколько слов дополнял к некой бесконечной беседе, которую вёл с самим собой:
— Кто такие? Чего ть не помню вас. И вот какая история, понимаешь, получилась. И кто виноват? А ясно же, что все и виноваты. А я — прав. И кто ж вы такие?
И Женя Мошков ответил тем наглым, развязным тоном, который он часто слышал от полицаев, и который был ему также ненавистен, как и всё во врагах:
— А ты че, старый?! Ты че, не узнал?! А?!
Пожилой полицай покачнулся и посмотрел своими помутневшими глазами куда-то в подбородок Евгения уже по новому; с некоторым даже уважением, так как ему весьма понравилось, что на него так вот прикрикнули — здесь ему почудилось родственное его внутреннему мирку, и он уже не сомневался, что перед ним свои.
Пожилой полицай сделал резкое движение в сторону, и пробормотал:
— Ну извините… а что-то вот всё говоришь мне и говоришь? Ведь ясно же!
Женя Мошков и его товарищи поспешили отдалиться от этого полицая, как от чего-то нечистого, разлагающегося…
* * *
Всё же, выйдя за пределы лагеря для военнопленных, они не могли идти так спокойно, как прежде. Желание отдалиться от этого ненавистного места страданий сделалось столь сильным, что они едва не побежали вперёд; тем более, что впереди, на поднимающемся метрах в трёхстах холмике, где росли чахлые деревца, увидели фигуры трёх женщин, которые, увидев их, замахали руками и, выкрикивая что-то, бросились к ним навстречу.
Увидев это, Женя Мошков процедил сквозь побелевшие губы:
— Да что же они так бегут? Ведь это очень со стороны заметно… спокойнее надо быть…
Увидев, что и его товарищи рвутся вперёд, он сказал:
— Товарищи, погодите. Ведь наверняка кто-нибудь из этих пьяных полицаев сейчас наблюдает за нами сзади. И наше поведение со стороны может показаться очень подозрительным.
Но один из его друзья отозвался плачущим от сильного волнения и счастья голосом:
— Ведь то матери наши бегут!
Тут и Женя Мошков увидел свою маму, и тоже не выдержал — бросился к ней; заключил в крепкие объятия.
Похоже, со стороны лагеря за ними действительно наблюдали — оттуда раздался грубый хохот; крики пьяных, но полицаи ничего не поняли, и даже подумать не могли, что это заключённые совершают побег.
Пытаясь быть сдержанным, пытаясь даже увернуться от материнских поцелуев, Женя говорил:
— Нам поскорее надо отсюда уйти. Вы принесли одежду?
— Да, сыночек, — кивала его мама, и указывала на те вместительные сумки, которые принесла она, и другие женщины.
Не говорили они только, как несли эти сумка, как, завидев издали немцев или полицаев, прятались в балках, потому что прекрасно знали, что грабеж был не просто частым, а повсеместным, и они легко могли остаться не только без этой одежды, но, если бы они посмели сопротивляться, то — и без жизней…
Но они донесли эту одежду своим сыновьям…
И вот теперь отошли к чахлым деревцам, зашли на другую сторону холма, так что их уже не было видно со стороны лагеря для военнопленных, и там переоделись.
* * *
Путь к Краснодону ничем особенным не запомнился ни Евгению Мошкову, ни его товарищам.
На этом пути они видели то, что видели уже много раз за последние месяцы: разрушенные поселения; ржавеющую кое-где, оставшуюся от недавних боёв разбитую технику; и людей — те, люди, которые были хорошими, теперь были несчастны; а захватчики и подлецы-предатели из местных радовались, и всячески глумились над теми, кто не принимал, и сопротивлялся, пусть только и внутри себя, происходящему.