Они видели боль, которая особенно заметна была здесь, на открытых прастранствах, а не в вонючем бараке. Здесь, на фоне величественной, вобравшейся в себя все силы неистового южного солнца природы, вся эта жестокость, вся эта тупая грубость, все эти разрушения, насилия, и прочие варварства — всё это особенно сильно терзало одним только видом своим; и особенно, быть может, сильно оттого, что они приближались к своим родным домам, с которыми было связано столько счастливейших и светлейших воспоминаний детства.
Но вот и родимый Краснодон, уже захваченный немцами, и полицаями. Шли по его запылённым, жарким улочкам, и хотелось плакать от горечи, что и до сюда добралась эта гадость, против которой они боролись в Советской армии.
Вон они ходят: немецкая солдатня, их офицеры, а также и полицаи из местных, которые были ещё хуже немцев. И среди тех полицаев, Женя узнал тех людей, которых видел на родных улочках ещё до войны, но с которыми никогда не общался, потому что и тогда был о них невысокого мнения.
Женя Мошков и его товарищи расстались, и, сопровождаемые своими матерями, не вызывающие лишних подозрений в своей гражданской одежде, разошлись по домам, а точнее — по тем сарайчикам и летним кухонькам, в которые были изгнаны их семьи…
* * *
Материнское внимание; материнская ласка — как многое значат они, когда позади столько боли, напряжения, пережитых оскорблений; она, ласка эта, лечит гораздо лучше, чем те лекарства, которых не было, и не могло быть в оккупированном Краснодоне, у гражданского населения.
И хотя, конечно, не могло произойти такого чуда, как мгновенного исцеления, но всё же уже весьма скоро Женя Мошков уже смог свободно двигать своей, простреленной в тяжёлых боях рукою.
В один из августовских дней он сидел на лавочке, возле сарайчика, в который была согнана его семья. Он был бос, и прекрасно чувствовал ту могучую силу, которая перетекала из глубин родной земли в его ноги, и плавными волнами разливалась по всему его телу.
Сильные потоки солнечного света, прорываясь через крону росшей поблизости вишни, окрашивали всю его лицо, и всю фигуру, такими необычайными, пышными цветами, что он весьма походил на древнее божество — исконного владыку этой земли.
И, пока он сидел так, по улице прошло несколько полицейских; суетливо пробежал немецкий солдат, и прокатилась, сильно пыля, офицерская машина…
Но вот из сарайчика вышла его мама, Елена Родионовна, вздохнула, и сказала своим мягким, просящим голосом:
— Сыночек, как рученька твоя?
Женя повернул к ней голову, улыбнулся печально, и ответил:
— Спасибо, мама; твоими стараньями, рука как новёхонькая. Прямо хоть сегодня готов вступить в схватку с оккупантами.
— Ну, сынок, послушай, что я тебе скажу. Успеешь ты ещё, навоюешься, а сейчас видишь, как тяжело живём — последнее доедаем, а где денег на новое взять? Ведь, что было, то награбили…
Женя прокашлялся, и тут в глазах его появились суровые, и даже злые нотки:
— И что же, мама, ты хочешь, чтобы я на этих грабителей работать пошёл?
— Да, именно этого я и хочу, Женечка.
— Ну уж не будет такого, мама. Ну как же ты не понимаешь: вот я на них поработаю, даже и денежку, может, какую получу; а вот они это, наработанное мною, пустят против нашей Советской армии. И чем же я тогда лучше полицаев? Те пользу своему фюреру приносит, ну и я принесу. Те поёк получают, ну и я получу. Ты этого, мама, хочешь?
Елена Родионовна потупилась, и вымолвила, очень тихо:
— Но ведь многие хорошие люди вынуждены работать. Ведь как получается? Либо ты работаешь на них, либо — пропадаешь. Так уж фашистами проклятыми устроено. Ты поработай на них, сыночек, немножко; покорми нас, ну а как наши вернутся, так сразу в армию вступишь, и пойдёшь врагов бить…
Тут Женя сжал кулаки, и, проговорил весьма громко:
— А вот когда наши вернуться, да и спросят у меня: вот когда нас не было, чем ты занимался? И что же я отвечу: «На немцев работал!»; и как же мне после этого жить можно будет, мама…
По щекам Елены Родионовны катились слёзы, и она говорила тихо:
— Ведь я очень понимаю тебя, сыночек. Но ведь надо же как-то жить. Надо уметь приспосабливаться.
— Нет, мама, я не хочу становиться приспособленцем. Ведь это, в конце-концов, просто подло. А чтобы понять чувства мои, надо по земле нашей разорённой походить, да поглядеть на все эти селения сожженные, на все слёзы, кровь…
Так говорил страстным голосом Женя Мошков, а из его печальных очей катились слёзы.
Но вот он осторожной взял морщинистую, привычную к тяжёлому физическому труду руку своей матери, поднёс её к своим губам, поцеловал; а потом, приложив её к своей щеке, проговорил:
— Ещё раз прости, мама, но я ни за что не стану на них работать.
И хотя Елена Родионовна понимала, что ей уже не удастся уговорить своего сына, она просто так, с какой-то печальной обреченностью проговорила:
— Какой ты, сынок, принципиальный; а ведь даже некоторые почтенные люди, старые коммунисты устроились работать у оккупантов, чтобы не пропасть с голода.
— Ты о ком это, мама?
— Ну ты вот Лютикова помнишь?
— Филиппа Петровича? Ну, конечно же! Так что же он, говори скорее, мама?
— Надо же, как ты заинтересовался. Так вот, Филипп Петрович устроился работать в электромеханические мастерские. И ведь многие в нашем городе знали его как активного коммуниста. И ведь с таким прошлым не стал он прятаться, а прямо пришёл к немцам, и говорит: хочу на вас работать. И назначили его прорабом в электромеханических мастерских. И работает с тех пор весьма исправно. Даже и к нам недельку назад заходил; поинтересовался — не вернулся ли, случайно, Женя. Я говорю: «Нет». А он: «Ну, если появится, так ты ему скажи, чтобы в наши мастерские приходил. Очень его ждать будем».
— Так что же ты мне, мама, об этом сразу не сказала?! — вскочил с лавки Женя Мошков.
— Да уж не думала, что слова Филиппа Петровича на тебя большее влияние окажут, чем мои, материнские.
Тут Женя поцеловал Елену Родионовну в затылок, и произнёс:
— Дорогая мама, ты знай, что я очень тебя ценю; но в данном случае именно слова Филиппа Петровича оказываются решающими.
— Женя, я ничего не понимаю.
— После войны поймёшь, мама. Поймёшь и порадуешься, вместе со мной!
И после этого Женя Мошков направился к калитки, вышел на улицу, а оттуда — едва не срываясь на бег, устремился к электромеханическим мастерским.
Кем же он был, этот Филипп Петрович Лютиков, при одном имени которого Женя Мошков так обрадовался, и с такой готовностью и радостью устремился к электромеханическим мастерским?
Один раз он уже упоминался на страницах этого романа. И это был тот случай, который вспомнился Серёжке Тюленину. Тогда Филипп Петрович, который председательствовал родительским комитетом в школе, указал ученикам на двух пьяных, которые, совершенно забывши о своей человеческой сути, жестоко били друг друга в грязи. Тогда он наставлял детей, чтобы смотрели повнимательнее, да запоминали, до какой страшной низости может опуститься человеческое существо.
Несмотря на свой преклонный возраст, (а Филипп Петрович отметил недавно пятидесятилетие), его общественная деятельность не только не уменьшалась, но даже, хотя это и казалось невероятным, с каждым годом возрастала.
Откуда же он брал силы? А дело в том, что у Филиппа Петровича, также как и у его соратников, была прекрасная цель — это чтобы люди жили в том совершенном, гармоничном обществе, которое есть идеал любого настоящего коммуниста.
Родился он в небольшом селе Арсепьевке, в Курской области, в бедной, крестьянской семье. И уж о какой школе могла идти речь, когда семья их была подневольной у кулака, и сам Филипп с самых ранних лет изведал тяжёлый, от рассвета и до заката физический труд. И это только чтобы прокормиться, а ходил всегда в обносках. В такой же рванине ходили и его родители.
Такая жизнь, безрадостная, беспросветная рано свела в могилу отца, а вскоре за ним — и мать.
Филипп остался круглым сиротой. Не знал он больше никаких своих родственников, ни ближних, ни дальних; и куда податься ему, не знал.
И вот вышел этот худенький, загорелый и обветренный мальчишка на просёлочную дорогу, и опустив свои костлявые, но развитые постоянным физическим трудом плече, побрёл медленно и бесцельно.
Вскоре его нагнала запряженная двумя усталыми клячами телега; в которой сидели, играя на гормоне подвыпившие, весёлые мужики; спросили у мальчишки, куда он идёт, и Филипп рассказал.
Мужики пожалели его, и сказали, что сами едут на заработки на Сорокинский рудник, и могут взять Филиппа с собой, так как на руднике всегда есть надобность в мальчиках на побегушках. И Филипп согласился, так как не видел для себя иного исхода.