Фрол Филиппович Тишин, бывавший и прежде в Берёзове по делам службы, в последнее время заметно участил приезды. Познакомившись с семейством Долгоруковых, он скоро сделался их постоянным, хотя и нежеланным гостем. Грубый мужицкий говор подьячего никак не мог подходить к утончённому вкусу князей и княжон — но делать было нечего. Подьячий тоже был своего рода силой, перед которой не раз приходилось заискивать развенчанному семейству. Не раз его услужливость выручала бедную семью из голодной нищеты, снабжая её то тем, то другим из необходимых житейских потребностей. Да и кроме того, как лицо должностное и видное у начальства, Тишин мог повредить, мог доносами или неосторожным словом у начальства стеснить ещё более заключение, которое в последнее время стало свободнее. Правда, в них принимали участие все сильные люди Берёзова, воевода Бобров, майор Петров, все гарнизонные и казачьи офицеры, но разве всё это не могло измениться снова? Разве не могло быть нового доноса? Был ведь же донос два года тому назад от мещанина Ивана Канкарова и потом, позже, от офицера Муравьёва. Наезжали следователи, приезжал из самого Петербурга капитан Рагозин, обыскивали, отобрали уцелевшие было некоторые вещи, но, к счастью, особенно дурных последствий не было. Канкаров, объявивший первый «слово и дело», оказался сумасшедшим, а по муравьёвскому доносу только и было, что отобрали вещи да на некоторое время стеснили свободный выход из острожного помещения, даже не запретили посещений заключённых местными обывателями.
Фролку в Берёзове не любили. Помимо общего нерасположения и недоверия ко всем подьячим того времени, получавшим от своей грамотности обильный доход, выжимавшим разными кляузами и крючкотворством у бедного люда последние крохи, сама личность Тишина, по наружности и по манерам, от себя отталкивала. Сизый, Расплывшийся, с бугорками, нос, серенькие глазки с белобрысыми реденькими ресницами, бегавшие неспокойно, и выказывавшие жёлтые, с чёрными пятнами огромные зубы, хриплый голос, сильный, отшибающий даже самое неприхотливое обоняние, ему только свойственный запах, конечно, не могли составить особенной привлекательности. Вдобавок к безобразию Фролка был ревностным служителем Бахуса и в особенности Венеры, и редкой из молодых и пригожих обитательниц Берёзова удавалось ускользнуть из его пахучих объятий.
Этому-то Фролке понравилась «разрушенная государыня-невеста». Бывая всё чаще и чаще в Берёзове, он скоро сделался домашним человеком в семье Долгоруковых, привозя с собой каждый раз подарочки: то гребешок для расчёсывания роскошной косы Екатерины Алексеевны, то пряников с разными другими сластями, то материи для платьев. С самим Иваном Алексеевичем он сошёлся по-дружески, угощая его привезённым вином. Беззаботная и открытая натура князя Ивана легко поддавалась всякому влиянию, хорошему и дурному, и скорее дурному, так как это более совпадало с его лёгким воспитанием. Иван Алексеевич стал по-прежнему пить, только не прежние заморские вина, а простую русскую сивуху. Всё чаще и чаще становились угощения, и всё чаще стал возвращаться домой князь Иван пьяным, в развратном виде, сварливым и придирчивым.
Тяжелее отзывалась эта перемена на бедной жене его, Наталье Борисовне, на которой лежала вся житейская забота обо всём семействе. Пожертвовав блестящим положением, состоянием, молодостью и красотой для выбранного её сердцем, она безропотно несла и теперь свой тяжёлый, непосильный крест. К несчастью, жертва её оказывалась бесплодной и неоценённой. Напрасно она изобретала тысячи средств удержать мужа дома, отвлекать его от ежедневных попоек, в которых погибали его здоровье и вся будущность, напрасно она старалась ободрить его возможностью возврата к прежнему величию, в чём подавали некоторую возможность родные и близкие, с которыми она вела деятельную переписку, но князь Иван втягивался в разгульную и безобразную жизнь всё глубже и глубже.
Из всех гулливых товарищей мужа Наталья Борисовна более всех не любила подьячего Фролку. Чуяло сердце её, вечно страдающее за любимого человека, угадывало в нём не простого гуляку и пьяницу, сколько раз ей удавалось вовремя предостеречь мужа от нескромной болтовни или дать невинный оборот какой-нибудь дерзкой и озлобленной выходке против угнетательницы. Иван Алексеевич в редкие трезвые минуты сознавал справедливость слов жены, порой давал слово исправиться, быть осторожным, но все эти благие решения продолжались только до первой рюмки, до прихода Фролки.
— Ныне не государыня у нас, — заговаривал обыкновенно князь под пьяную руку, — а шведка. Знамо, за что она жалует Бирона-то… Знамо, про что сгубила и нашу фамилию. Послушала Елизавету, а та зла на меня за то, что я хотел, когда был в фаворе, заключить её в монастырь по лёгкой её жизни…
— Негоже говорить такие речи, князь, а лучше бы Бога молил о здоровье её государского величества, — подзадоривал Фролка хмелевшего князя.
— А что? Доносить хочешь? Да где тебе доносить! Ты ведь сибиряк! А донесёшь, так первому же голову снесут… — успокаивался князь.
— Доносить не пойду, а донесёт, пожалуй, майор Петров.
— Ну, этот из наших… не донесёт. Немало получал подарков, — неосторожно проговаривался Иван.
Таких-то откровенных речей и добивался Фролка. Ими он заручивался, обеспечивал своё влияние и ставил опальное семейство в зависимое от себя положение. Чем более проговаривался князь, тем дерзче становился Фролка, тем яснее становились его наглые требования от «разрушенной невесты».
И теперь, в это утро, увидя уходившего из дома князя Ивана, Фролка, с утра полупьяный, поспешил отправиться к острожку, где на широкой скамейке у ворот увидел сладкий предмет своих вожделений.
Катерине Алексеевне только что минуло двадцать два года, но раннее свободное обращение как с невестой развило её уже женщиной. Она не отличалась ни броской красотой, ни симпатичностью, но развившийся стройный стан, видный даже и в грубой местной одежде, довольно правильные черты лица, снежный цвет кожи, сохранившийся и в суровом берёзовском климате, грациозность манер отличали её от самых красивых берёзовских девушек.
— О чём, милочка, кралечка ты моя, задумалась? — говорил с полупьяной развязностью Фролка, подходя к княжне и стараясь сиплому голосу придать сладенькую нежность.
Катерина Алексеевна не заметила его прихода и не слыхала нежного приветствия. В своей любимой позе, прислонясь боком к стене и запрокинув голову, она бесцельно смотрела вперёд, не замечая около себя никого и ничего. Она вся уходила в себя, как будто прислушивалась к иным голосам, звучавшим когда-то так нежно и льстиво в её ребяческом ухе, как будто вглядываясь в иные картины, которыми праздное воображение рисовало ей давно минувшее величие. «Тогда я была глупа… неумна, не воспользовалась… О, если бы теперь хоть день, один только день…» — думала она.
Княжна не заметила, как Фрол Филиппович грузно опустился подле неё на скамейку.
— Красотка ты моя золотая, всё-то ты одна тоскуешь, голубушка… — ласкал он, обнимая правой рукой стройный стан девушки.
— Отстань, Фролка! — резко оборвала очнувшаяся Катерина Алексеевна, освобождая свою руку и отклоняясь станом от грязных объятий.
— Нет, золото, не отстану… поцелуй меня… обними покрепче… помилуй дружка полюбовно, — бормотал Фролка, обнимая всё крепче девушку и наклоняясь к ней своим тучным телом.
— Мерзавец! — отчаянно крикнула княжна и с силой, которая является даже и у слабых людей в минуты отчаянной решимости, оттолкнула подьячего, рванулась и, не заметив, как разорвалось её платье, за которое цеплялись руки Тишина, побежала в комнаты.
— О, о! Сударынька! Вот как! Небось благородная кровь тут же заговорила! Мерзавец! Постой… мерзавец даст вам себя знать. Придёшь к нему сама и попросишь, да будет поздно… Надругаюсь вволю тогда… — шипел Фрол Тишин, вставая со скамейки и отправляясь домой.
Дорогой он обдумывал планы овладеть девушкой против её воли.
Девушка, вбежав в комнату, где была Наталья Борисовна с Анной, не говоря ни слова, порывисто села к столу и, облокотившись на него обеими руками, закрыла ими лицо. Она не плакала — не в её натуре было разливаться слезами, — но вся дрожала, грудь её судорожно поднималась и опускалась. В ней отзывалась не оскорблённая скромность девушки, а гордость государыни-невесты. «До чего дошла, до чего дошла! Осмелиться — и кому же, подьячему!» — шептала она.
Наталья Борисовна с участием следила за молодой девушкой, догадываясь о том, что случилось, но не расспрашивая. Вообще странные отношения установились у Катерины Алексеевны к братьям, сёстрам и снохе. Гордая, постоянно сосредоточенная на себе, княжна-государыня казалась какой-то чужой в семействе, стояла всегда особняком, почти не принимая никакого участия ни в ком и ни в чём. Младшие сестры, на три и на пять лет моложе старшей, всегда смотрели на неё с какой-то опаской и никогда не решались сами заговорить с государыней-невестой, вымещая зато свою никем не стесняемую живость на доброй, ласковой Наталье Борисовне.