Антон Андреевич, сверкнув дорогим перстнем, взял со стола одно из прошений, поднес к глазам.
— Послушай, батько — атаман, — обратился он к Чепе- ге, — что тут люди добрые пишут.
И он стал зачитывать ходатайство бывшего казака Шкуринского куреня Давыда Великого:
«Служил я в войске Запорожском 20 лет. И был в минувшую с турком войну все время в походах. А после разрушения Сечи отбыл я из оной в Харьковскую губернию, в местечко Тарановку. Я имею к службе ревность и желаю в войске Черноморском навсегда службу продолжать. То прошу и о выводе моего семейства».
После прочтения письма судья спросил:
— Ну как, дадим согласие?
Чепега помедлил с ответом, потом сказал:
— Многовато лет прошло после его отъезда из Сечи. В последней‑то войне против турок этот казак, похоже, и не участвовал. Но все‑таки раньше воевал, наш человек, и фамилия его вызывает уважение. У нас в войске многие ее носят, есть даже полковник Иван Великий. Все Великие — исправные казаки. Пожалуй, надо похлопотать перед харьковским губернатором о выдаче паспорта этому просителю и зачислить его в наш реестр.
Но многие получали отказ. Список и без того подходил к своему пределу — 25 тысяч душ мужского и женского пола. Затевать тяжбы с помещиками не имело смысла, да и времени на это не оставалось. Хватало писанины по поводу вызволения тех казаков — бедолаг, кто после недавних военных баталий, лишившись котлового и вещевого кошта и не устроив своей судьбы в паланках, попал в положение наймитов — батраков. Помещики, купцы, крупные священники и иные богатеи вновь образованных Ека- теринославского, Таврического, Херсонского наместни- честв всячески удерживали их за якобы образовавшиеся долги, неотработку обусловленной барщины.
— Тикать отсюда поскорее надо, — гуляла невеселая молва по паланкам. — Иначе паны нас всех тут закабалят.
Атаман и его окружение ведали о нетерпеливом настроении казаков, потому со своей стороны принимали все меры к быстрейшему переходу на Кубань.
В тот день, когда Чепега и Головатый принимали решение по заявлению харьковского домового казака, к ним в кошевое правление с заметным волнением вошел молодой казак в легкой свитке. По всему было видно, что он чем‑то озабочен и ему надо перед кем‑то выговориться. Темно — русые волосы густой шевелюрой покрывали его голову, которую он, как и большинство сверстников, уже не брил и не оставлял на ней традиционного оселедца. Зачем юную красу портить? Здравая эта мысль широко распространилась и никого уже не шокировала, кроме пожилых, наиболее старомодных сечевиков. Они еще продолжали отдавать дань давнему обычаю. У нежданного посетителя брови почти срослись над переносицей, удлиненное худощавое лицо рельефно очерчивалось твердым подбородком. Пришелец на голову был выше атамана, но вровень грузному судье, который имел рост выше среднего. Юноша смело и безбоязненно глядел карими глазами на казачьих вождей, раздельно и ясно произнес:
— Меня зовут Федор Дикун. Могу я просить, чтобы меня выслушали со вниманием?
— Можешь, — изучающе глядя на молодого парубка, сказал атаман. Приказав младшему канцеляристу, усердно корпевшему над бумагами, подать табурет, Чепега добавил: — Садись, казак, и рассказывай, что тебя к нам привело.
Дикун сел на табурет и стал повествовать о себе и своей нужде:
— Я из Головкивки. У меня батько Иван загинул под Очаковом, при взятии острова Березани, а мать в прошлом году умерла. Хозяйства — никакого, одна хатка — развалюха осталась. В наймитах мыкаюсь.
— Так что же ты хочешь? — задал вопрос Чепега.
— Надеялся уйти на новые земли с первой партией переселенцев, с той, что отправилась вместе с полковником Саввой Белым. А наш куренной атаман меня не отпустил. Да еще говорит, что как я одинокий, то он меня оставит в паланке для охраны куренного имущества, когда все наши уйдут оттуда. Затем, дескать, прямая мне дорога в Хаджибей на строительство морской гавани.
Молчавший в момент этого разговора войсковой судья Головатый как‑то по — особенному рассматривавший юношу, наконец, подал свой голос:
— Видно, ты побаиваешься опоздать с переездом на пожалованные земли, лишиться там своего пая.
Лицо Дикуна залил румянец. Он вспыльчиво сказал:
— Ничего я не боюсь. Да и пай мне предвидится с малый шматок. Просто хочу поскорее перебраться на волю.
— Ну, не кипятись, — более дружелюбно заявил Голо- ватый, почувствовав неуместность своего предположения.
Он приблизился к юноше и, положив руку на его плечо, с участием в голосе добавил:
— Я ведь хорошо помню твоего отца Ивана. Добрый был казак, в моей добровольной волонтерской команде состоял в кампании под Березанью. Да и батько атаман, надеюсь, вспомнит его по Запорожской Сечи.
— Знаю, поэтому и явился к вам обоим, — с оттенком примирения вполголоса ответил Дикун.
Головатый мог бы многое поведать, как бесстрашно воевал его отец не только под Березанью, но и в других памятных местах. В последнем бою в числе первых волонтеров, еще не причалив к берегу, бросился с лодки в холодную воду островного гирла, а потом выбрался на берег и ринулся на приступ турецкой крепости. С группой других казаков Дикун — старший прорывался к крепостным воротам, с коротких остановок на бегу вел огонь из мушкета, а достигнув цели, пытался поджечь смоляной паклей окованный железом многослойный дубовый затвор. И тут с боковой башни один из турецких янычар пронзил его живот острой стрелой с ребристым стальным наконечником и оперением. Спасти храбреца не удалось, он умер на руках товарищей. Похоронили его на Березани сразу после штурма и взятия крепости. Отсюда совместно с регулярными русскими войсками казаки двинулись дальше, на Очаков и Измаил.
Но Антон Андреевич не стал вдаваться в воспоминания, хотя и были они свежи, незабываемы. Не захотел он бередить боль утраты у единственного сына одного из своих боевых сподвижников. Как можно мягче и ободряюще заверил:
— Не горюй, парень. Создадим Черноморскую Сечь на Кубани и заживем знатно. Не забывай, что ты наследник казацкой славы. И тебя судьба не обойдет.
Головатого, как часто бывало, осенило высокое красноречие, и он мог еще ввернуть и не такие громкие слова. Так же, как упроститься до самого заурядного косноязычия. Это искусство перевоплощения он блестяще продемонстрировал в трех поездках в Санкт — Петербург по де
лам прежней Запорожской Сечи и особенно — в только что завершившейся, когда и перед царицей, и перед сановниками представал то как тонкий дипломат, весьма кстати оперировавший кучей документов по срокам от Богдана Хмельницкого до князя Потемкина, то как чудаковатый, бесхитростный бандурист, сказитель и выдумщик, потешавший столичную знать.
Чтобы не заносило его дальше, Чепега, приземленный практик и признанный мудрец, поставил точку в беседе с несколько смущенным Дикуном:
— Зачисляю тебя молодиком в конный полк, пойдешь на переселение с моей партией казаков, которую я поведу сам лично.
— А скоро? — неожиданно оробев от столь категоричного заявления атамана, спросил Федор.
— Скоро. Как только уберем урожай в паланках до последней огудины. Добывай себе коня.
Войсковое правительство разослало циркуляры в па- ланки, чтобы переселенцы создавали запасы продовольственного зерна, муки, масла, сала, солонины, меда и прочего пропитания на время следования в пути и жительства в новых палестинах до следующего урожая. А чтобы его сотворить, предлагалось побольше захватывать с собой семян ржи, пшеницы, подсолнечника, кукурузы, гречихи, конопли, тыквачей, огурцов, помидоров и других культур, а для закладки садов — саженцев яблонь, груш, вишни, черешни. Разумеется, такое же указание было и по перегону скота — лошадей, коров, овец, коз и иной живности. Не забывался транспорт: предписывалось привести в порядок имеющиеся арбы и мажары, трофейные фуры и фаэтоны, всю грузоподъемную армаду.
Возвратившись в Головкивку, Федор Дикун по — новому взглянул на ее обитателей, выходцев по преимуществу из бывшего Васюринского куреня. До разговора с атаманом и судьей он как‑то не замечал приготовления своих односельчан к отъезду. А теперь к кому ни заходил — бросалось в глаза: люди и впрямь усердно собираются в дорогу, даром время не теряют. В мешки, мешочки, кульки ссыпались семена, в прикопках у левад топорщились с привялыми листьями верхушки тонких саженцев, от многих дворов потягивало острым дурманящим запахом. «Варенуху для придания бодрости соображают», — улыбнулся он.
Ему же самому было не до заготовок хмельного зелья.
Уже в который раз осматривал он домашние пожитки, оставшиеся от отца и матери. Ведерко для воды, ковшик, несколько глиняных макитр, рогач у печки, чугунок… Жалкий скарб!
Но все же сохранилось у него и кое — какое ценное наследство, его он берег, как зеницу ока. В потайном уголке, в простенке, на самом его дне, замуровал Федя материнский серебряный браслет и золотые серьги — подарок отца матери, привезенный им еще до рождения сына из бесшабашного набега на крымских татар, пытавшихся в очередной, в бессчетный раз прорваться в глубинные степи Украины и вновь взять в полон белых ясырей и ясырок для продажи их на шумных базарах Кафы.