— Где найти? — вскричала Преция. — Да ты близорук, Публий!
Цетег, притворяясь непонимающим, ответил, что политически близорукий муж не мог бы управлять государством, что ценен только тот, кто способен предвидеть будущее и направлять внешнюю политику сената по неожиданному для неприятеля пути.
Однако Преция, подмигнув Лукуллу, не сдавалась:
— Такой муж — пред тобою! — говорила она. — Разве он не воевал в Азии под начальствованием Суллы? Разве он не знает языка и обычаев обитателей страны?.. Его, только его, Лукулла, нужно послать против Митридата, и ты, Публий, должен настоять на этом в сенате!
Цетег задумался: «Уж не для этого ли Лукулл помирился со мною? Или действительно увлекся Прецией? Я не ревнив, у нее много обожателей — они текут, как вода («Всё течет», — сказал мудрый Гераклит), и потому преходящи…»
— Надеюсь, дорогой Люций, — шепнула Преция, — ты не забудешь нас, когда разбогатеешь в провинции…
— Честное слово Лукулла…
Цетег повеселел. Полуобняв гостя, он сказал:
— Будь готов отправиться против Митридата, — я заставлю сенат принять мое предложение…
В атриум входили новые гости; вскоре пришел и Катилина. Широкоплечий, порывистый, мертвенно-бледный, с бегающими беспокойно глазами, он заметался, приветствуя мужей и матрон, и его густой голос гремел в затихшем атриуме.
Цетег отозвал его к ларарию.
— Почему опаздывает Красс? — спросил он.
— Большое несчастье. Весталка Лициния захвачена с рабом Красса в своей загородной вилле. Сенат в ужасе. Подозревают Красса, но он, вероятно, чист. Его не оказалось в вилле, хотя на ложе найдена мужская тога… А ведь рабы не носят тог, — схваченный невольник оказался немым, — у него отрезан язык…
— Говори, говори! — торопил его Цетег.
Но Катилина молчал. Очевидно, он знал больше и жалел, что сказал и так много…
— Ты очень любопытен, Публий! — усмехнулся Катилина и отошел от него.
«Конечно, он узнал подробности от весталки Фабии, своей любовницы, — думал Цетег, — а этот торгаш Красс не пожалел молодой жизни, лишь бы завладеть богатой виллой. Он хотел купить её за бесценок, но Лициния не соглашалась, и он стал ухаживать за ней, добиваясь ее расположения. Он соблазнил девушку, а затем, оставив ее с невольником (я уверен, что он повелел отрезать рабу язык, чтобы свидетель молчал), привел в дом эдила. А виллу он, конечно, получит — всё обдумано им, всё взвешено!»
Скоро все гости обсуждали страшное событие.
Многие были уверены, что не с невольником согрешила Лициния, а с Крассом. То же думал и Лукулл, сжимая кулаки: «Алчный, презренный торгаш погубил деву Весты ради наживы! О, боги, долго ли будете терпеть этот позор?»
В седьмой день календ секстилия[1] в Риме эдиктом сената был объявлен общий траур: весталка Лициния потеряла девственность! С утра лавки были закрыты, все дела прекращены.
Толпы народа спешили к полю преступников, где должна была совершиться казнь: мужчины — в длинных темно-коричневых одеждах, женщины — в белых одеждах без вышивок и разноцветных полосок.
Катилина и Цетег, сопровождаемые рабами, шли среди толп возбужденного народа. Катилина был осведомлен о следствии, произведенном верховным жрецом (еще накануне все подробности этого дела были сообщены ему весталкой Фабией), и беседовал с Цетегом по-гречески:
— Лициния созналась… Она указала на Красса… Верховный жрец был у него, но Марк, очевидно, сумел оправдаться, — поэтому раба заковали в цепи, перестали кормить и поить…
— Марк не остановится ни перед чем, — шепнул Цетег, — бьюсь об заклад, что он подкупил верховного жреца!
— Пусть так, но жертвовать Лицинией ради виллы всё же… жестоко… Нельзя ли ее спасти?
Цетег засмеялся.
— Уж не влюблен ли ты в нее?
— Молчи, — побагровел Катилина, и глаза его налились кровью.
— Берегись, Люций, чтоб и тебя не постигла такая же участь… Разве не предупреждал тебя Сулла?
Катилина расхохотался.
— Я ненавижу эти варварские обычаи, — вымолвил он, задыхаясь, — патрицианские обычаи. Оскорбление богини? Ха-ха-ха! Да и есть ли еще боги и богини? Не выдумка ли это досужих жрецов? Если виновник известен и останется жить, а пострадает невинный…
Так беседуя, они миновали Виминал и дошли до Квиринала. За Коллинскими воротами простиралось campus sceleratus, или поле преступников. Обыкновенно пустынное, оно волновалось толпами народа: шумя, толкаясь и ругаясь, теснились ремесленники, вольноотпущенники, рабы, невольницы, пролетарии, женщины, дети, — все старались пробраться к каменной стене с огороженным местом.
Усердно работая локтями, Цетег и Катилина протиснулись к ограде прежде, чем печальное шествие подошло с противоположной стороны.
Впереди шел старый верховный жрец в широкой тоге, покрывавшей часть головы, и с жертвенной чащей в руке; за ним — осужденная, которую вели под руки, и позади — обвиненный раб под стражей; дальше выступали весталки, предшествуемые ликторами: старшая (virgo vestalis maxima) и пять младших (шестая была осуждена), — все в длинных траурных одеждах, с покрывалами па головах, а за ними следовали матроны, дочери нобилей и опять толпы народа.
Цетег, не отрываясь, смотрел на Лицинию: с виду ей было лет четырнадцать; на помертвевшем лице, искажённом ужасом, блуждали, обезумевшие глаза; казалось/ она никого не видела… А Катилина поглядывал на юную Фабию: бледная, она шла в первом ряду, опустив глаза; и он заметил, как дрожали у нее веки и подергивались губы.
«Лицинию нужно спасти — я обещал Фабии, — думал он, — и для нее я готов совершить двенадцать подвигов Геркулеса… О, Фабия, Фабия!»
Дикий вопль разметал его мысли — в ограде, у каменной стены, секли «соблазнителя»: свистели прутья, брызгала кровь… Раб уже не кричал, он только выл в жуткой тишине, охватившей поле, а его секли без передышки, — обычай требовал засечь насмерть.
Когда его тело стало расползшимся месивом, из которого выступили кости, верховный жрец возгласил:
— Такая же кара ждет соблазнителей дев богини Весты.
Катилина вздрогнул. Ему показалось, что старик при этом взглянул исподлобья на него.
«Ну, меня не тронешь, — подумал патриций, и глаза его свирепо сверкнули. — Прежде чем ты осмелишься меня обвинить, душа твоя будет платить Харону…» А верховный жрец, подозвав врача-александрийца, спросил:
— Жив еще?
Врач легко опрокинул тело невольника навзничь и приложил руку к его груди.
— Сердце перестало биться, — возвестил он. Кивнув, верховный жрец крикнул на всё поле:
— Пусть жрут эту падаль хищные звери и птицы! Катилина смотрел потемневшими глазами на труп:
«Человеческая жизнь стала дешевле медного асса».
Обрезав весталке волосы, верховный жрец подвел ее к каменной стене. Лициния сопротивлялась: она вырывалась, готовая бежать, но ее держали крепкие руки, а старшая весталка шептала:
— Не бойся, сечь не будут…
«Разве это не насмешка в сравнении с голодной смертью, которая ее ожидает?» — подумал Катилина.
— Молись богине, чтобы совершила чудо, — сказал верховный жрец и отвернулся.
Узкое отверстие в каменной стене, ина дне ямы-могилы маленькое ложе, столик, и на нем — зажженная светильня, кусок хлеба и две чаши — с водой и маслом.
Лицинию обмотали веревкой и, несмотря на ее сопротивление, осторожно спускали вниз. Крича и извиваясь, она молила о пощаде, но все молчали.
— Завалить отверстие камнем, — распорядился верховный жрец.
Старшая весталка разогрела воск и залепила им концы бечевки, соединявшей камень с краем стены, и жрец приложил большую печать.
Толпа расступилась: подходил центурион во главе отряда.
— Охранять это место, смотреть за целостью печати, — приказал верховный жрец. — Отвечаешь за побег развратницы как за государственную измену.
На склоне Палатинского холма, в священной роще Пана, находилась Волчья пещера — Луперкалий — и перед ней росло фиговое дерево (здесь, по преданию, волчица вскормила Ромула и Рема); если оно засыхало, жрецы тотчас же сажали молодое деревцо, веря, что, пока оно будет покрываться листьями, величие и благоденствие не покинут Рима.
Впервые после смерти Суллы праздновались Луперкалий. С утра в пещере собирались молодые жрецы, избранные из знатнейших фамилий, ожидая жертвоприношения.
Катилина стоял в глубокой задумчивости, вспоминая засеченного раба и заживо погребенную весталку.
«Сегодня второй день, она, конечно, жива еще, а этот золотой мешок (так величали Красса) бегает уже от одного магистрата к другому и хлопочет, как завладеть виллой Лицинии… Прав был Цицерон, сказавший, что у него добродетель после денег».