Бесследно минули и эти, лагерные, невзгоды, лишний раз как бы давая понять, что все происходившее далеко еще не самое трудное или плохое и не самое запоминающееся в жизни.
Впереди были летние каникулы.
ГЛАВА II. Летние каникулы. Преступление в кабаке. Хрипатый из Америки. Немного о «возгонке» самолюбия. Поцелуй в лесу
И вот они наступили, летние студенческие каникулы, и, не теряя ни минуты времени, Юрий получил справку об отпуске и железнодорожный литер, или как он там назывался, который давал возможность бесплатно ехать в поезде в любое место страны — хоть до Владивостока и обратно. В «город далекий, но нашенский», как талантливо назвал его Ленин, Юрий не поехал, а в Москву сорвался немедленно — чуть не на следующий день после последнего экзамена. Уже не хотелось ни на кого здесь глядеть: стены Академии давили, стены общежития обрыдли, друзья-однокашники не влекли, да и они, по большей части, спешили к родным пенатам: Мишка — в Одессу-маму, лучший город в галактике; Саня — в скромную Вологду; Петька — в Саратов, Дима Бурчевский — в Чернигов…
Бесплацкартный вагон московского поезда был, как всегда, набит до отказа, в него и влезть-то почти невозможно: Юрий чуть вообще не остался на перроне со своим жалким фанерным чемоданом. Но все же уцепился как-то — за поручень, за чей-то пиджак, и пролез в тамбур, когда поезд уже тронулся. Хорошо, место оказалось свободное на третьей полке, не занятое ни багажом, ни пассажиром; Юрий растянулся там — духота и запахи, хоть топор вешай! — в своей шикарной габардиновой темно-зеленой гимнастерке с бархатными петлицами, подпоясанной широким командирским ремнем с портупеей, в синих бриджах с небесно-голубым кантом. На петлицах не было еще никаких знаков отличия, зато сапоги — тоже командирские, на портянки уже не натянешь. В общежитии, чтобы их снимать, имелось специальное приспособление — дощечка с вырезом, на подставке, под названием «мальчик».
Свое хромовое чудо Юрий с трудом снял и сунул под подушку, а больше ничего снимать не стал, хотя было невыносимо жарко там, на верхотуре: но ведь, во-первых, в карманах деньги и документы, а во-вторых, тонкий матрац, который он расстелил (кто-то не воспользовался из нижних пассажиров) был грязный и пыльный, белья нет в помине. На подушку, вместо наволочки, Юрий изящно бросил носовой платок.
Спал он, не спал, пить хотелось жутко; казалось, поезд не едет, а только стоит на станциях, откуда слышались выкрики, свет фонарей бил в глаза (Юрий лежал ногами к окну, чтобы не дуло в голову); временами темнело, усиливался запах гари (значит, паровоз разгорячился вовсю), становилось прохладней, начиналось приятное покачивание — Юрий принимался думать о хорошем: какой фурор произведет, когда все увидят его в военной форме, а он будет небрежно поправлять портупею на плече и рассказывать, как надо ходить строевым шагом и отдавать приветствие, и что красноармейцы обязаны это делать по отношению к нему, и как он, себе на удивление, хорошо сдал обе сессии, и как… Больше, пожалуй, рассказывать было не о чем, и он засыпал, а потом снова — лязг буферов, толчки, новая станция: резкие ночные голоса и блики света в окне…
Поезд прибыл в Москву рано утром. Юрий перешел с Октябрьского вокзала на соседний, Северный, и полупустой еще электричкой поехал на дачу, в Мамонтовку. Сначала с интересом глядел в окно: все казалось новым, еще не виденным, но вскоре понял — это только кажется, и начал клевать носом — чуть не проехал свою станцию.
Путь к поселку тоже сперва показался новым: словно никогда не высаживался здесь из вагона, не шел направо по платформе в сторону Москвы, не переходил потом через рельсы, не поднимался по узкой лестнице и тесным проулком не выходил на улицу с милым названием Ленточка (которое тогда совсем не казалось милым: Ленточка — и Ленточка)… Именно тут мог каждую минуту появиться — и появлялся в прошлые годы — страшный Свет Придворов, сын поэта Демьяна Бедного, знаменитый хулиган и приставала (хотя конкретных его преступлений никто не знал). Юре он однажды (сто лет назад!) издали пригрозил и сделал вид, что хочет за ним погнаться, но Юра благополучно удрал и потом старался обходить это место. А сейчас ему никакие Придворовы не страшны.
Перейдя Ленточку, надо было спуститься в овраг, где не так давно появилось два-три деревянных здания немыслимой архитектуры, словно составленные из прислоненных друг к другу как попало спичечных коробков. Земля же там стала еще грязнее, чем прежде. Даже в сухую погоду. Это место прозвали «Шанхай».
Зато, когда поднимешься из «Шанхая», сразу начинается поле. (Позднее на нем тоже появились дачи, но уже не «шанхайского» типа.). Полем нужно идти минут десять, и оно упиралось в главную улицу их поселка — Мичуринскую. По ней Юрий прошел еще столько же, не встретив ни одного знакомого, миновал продовольственный магазин, в тылу которого торчали за колючей проволокой бараки. Там находились заключенные, те самые, кого гоняли в прошлые годы по невылазной грязи Пушкинской улицы (где стояла дача Юриных родителей) на великую социалистическую стройку канала Москва-Волга.
Но Юрий даже не посмотрел в сторону бараков — он забыл о них, и, пройдя по короткому переулку, вышел на родную Пушкинскую. И вот уже на той стороне, второй от угла, бревенчатый одноэтажный домик с открытой террасой; у самого крыльца растут из одного ствола целых четыре березы…
Долго Юрий на даче не задержался: в доме тесно; в поселке не видно прежний летних приятелей — перед кем в форме-то красоваться? — да и жарко в ней очень; баба Нёня, по старой привычке, продолжает делать нудные замечания; брат Женя, несмотря на горячее письменное желание увидеть старшего брата, должного внимания и уважения не оказывает; отец и мать целые дни на работе, приезжают поздно; читать неохота; рассказывать, в общем, как он обнаружил еще трясясь в поезде, почти не о чем — ничего интересного с ним, видать, не происходило, и Юрий спустя два дня решает уехать в Москву.
Но и там, к его удивлению и разочарованию, на него не накинулась возбужденная любопытствующая толпа друзей и почитателей.
Ладно уж почитатели, но друзья-то куда подевались? Может, если в квартире на Малой Бронной не сняли бы телефон чуть не на следующий день после ареста Юриного отца, если бы у большинства приятелей были вообще телефоны, то разыскал бы Юрий многих, с кем учился, ходил на каток и по улице Горького, выпивал, беседовал о жизни — и красавца Чернобылина с гнилыми зубами, и Мишу, владельца заграничного патефона, и Костю Бандуркина, и Лешу Карнаухова… И, конечно, более близких друзей — Женю Минина, Сашу Гельфанда (жить обоим оставалось два с лишним года — Юрий их больше никогда не увидит).
Почему… почему он, так жаждавший всегда дружбы, так гордившийся своим умением дружить, даже приносить кое-какие жертвы на ее алтарь (вспомнить, хотя бы, как защищал Гаврю в седьмом классе, когда того обвинили в порче плаката, прославлявшего победы самого товарища Сталина), почему сейчас, по прошествии всего лишь года, он выказал равнодушие, отсутствие интереса к бывшим сотоварищам? Неужели так очерствел, обленился, погрузился в себя, в новые настроения и ощущения?
Пожалуй, все-таки, не то. Скорее, именно к этому времени у него стала проявляться способность, может быть, дар или, как раньше говаривали, «искра Божья» определять настоящих друзей — не по каким-то внешним и, тем более, меркантильным признакам, а по скрытым, латентным, которые становились видны лишь под инфракрасным излучением Юриных чувств. Проще говоря, появилось то, что позже превратилось в умение почти безошибочно определять, каков из себя очередной его новый знакомец (знакомая), что, пожалуй, уберегло Юрия от многих неприятностей в жизни личной — он, к счастью, был окружен в основном хорошими людьми, — но мало чем помогло в жизни общественной (если можно считать, что таковую вел). Впрочем, кто из нас не был вынужден ее вести? Только безумец, или узник одиночной камеры.
Этим очередным отступлением хочу убедить самого себя, что, как видно, не было во всех тех дружбах, начиная со злобного Факела Ильина или Гаври в школе на Хлебном, с Вити или Коли Ухватова в школе на Грузинской и кончая несчастным Женей Мининым или Сашей Гельфандом, — не было еще в достаточном количестве того самого вещества, что в строительном деле при смешивании с водой образует пластическое тесто и делается крепким, как камень. И никакая в этом не вина Юрия или его приятелей, а беда — что не созрели еще в ту пору их неспелые души для настоящей дружбы. Потому, наверное, что очень уж усердно выхолащивалось из них все личное, своеобразное, индивидуальное и противопоставлялся всему этому жутко здоровый коллектив со всеми его собраниями, уставами и прочими групповыми прелестями. (Кроме, пожалуй, группового секса.)