Я бросилась к окну. Чем бы занавесить? Ах, нерасторопная, ах, пустая голова! А платок на что?
Скрыня суземная, избушка Тимохина — тайная база отряда. В погребе-землянке спрятаны боеприпасы, оружие, доставшееся трофеями после разгромленного осенью обоза.
Томительны минуты ожидания. Взвизгнула дверь на петлях, клубом пара ворвался в избушку холод.
Викентия Пудиевича ввели под руки Поля с Тимохой.
— Клади на нары. Ноги! Ноги заноси! — распоряжалась Поля.
Втроем мы подняли Пахолкова на топчан. Стянули полушубок, валенки. Он не издал ни звука, был как без памяти. Повел глазами и отвернулся к стене.
— Едва довела, половину пути на себе волокла, все жилы мне вытянул, — запыхавшись, с трудом говорила Поля. — Экое горе с мужиком: простудился, жар у него.
Тетя Поля размотала с головы платок — и вдруг уронила руки, пала на пол ничком, запричитала:
— Вася… Кровиночка моя! Зернышко махонькое!
Билась Поля, каталась по полу.
Не скоро мы с Тимохой ее успокоили, не скоро добились мало-мальски связного рассказа.
На хутор Пахолков пришел, когда укладывались спать. О себе сказал, что направлен в Раменье разведывать укрепления. Велел избу запереть и, выложив на лавку пистолет, сел к самовару. При нем была фляжка. Часто к ней прикладывался и приговаривал: «Профилактика от гриппа».
Потом ушел на печь погреться и хмельной уснул.
Каманы нагрянули за полночь на трех санях. Тетя Поля не отпирала, стали выламывать двери. Пахолков — куда деваться? — босый, в одном белье скрылся в холодной горнице, в подполье.
Поля его одежду кинула на полати: авось сойдет за мужнюю. Солдаты обшарили сарай, слазили на подволоку, в горнице же посветили фонарем в подполье и вниз, в темень, не спустились.
Среди каманов один хорошо говорил по-русски:
— Он и допрашивал, — сморкалась в передник тетя Поля. — Пристал как с ножом к горлу: «Муж в красных, и ты партизанам служишь не первый день. Где бандита спрятала? Знаем, к тебе пришел!» Как по-писаному, принялся докладывать: такого-то числа, такого-то месяца те-то и те-то останавливались на хуторе. Отпираюсь я: наветы, наговоры. Какие партизаны? Чего вы хотите от бабы деревенской? Васенька заплакал. Свекровь взяла его из зыбки. Каман… Филин, вылитый филин! Выкатил шары и зыркает: «Крепок плакать, солдат растет». Свекровушка Васю не отдавала, силой вырвал, ткнул старуху кулаком — к порогу покатилась. Каман Васюту на улицу вынес, меня следом солдаты выволокли. Руки назад заломили, пинают. На воле стужа, звезды мерзнут. Каман Васятку голенького на снег посадил. «Отвечай, где партизана спрятала?» Рвусь я к Васеньке, на крик изошла… В избу увели, когда сами озябли. Васенька закоченел, хрипит да глазыньки закатывает. На моих руках к утру кончился.
Я не смела взгляд поднять на тетю Полю.
Туру-туру, пастушок.
Березовый батажок.
Было: зыбку качала, кудельку пряла…
— Звери! Что за звери! — вырвалось у меня.
— Почто — звери? — воспротивился Тимоха. — Звери так не делают. Понаехали супостаты, народ тиранят.
Впросинь смигивали звезды. Повалил скоро снег. Замела вьюга, закружила. В налетах вихря, в вое ветра слышался мне детский плач и материнский стон.
Поля — баба деревенская, да в ум ей не пало, что одним словом могла бы спасти Васюту, кровинку родную, зернышко сивенькое!
Кто служит праведному делу, того дело высоко поднимает. На любое пойдем, что и смерти горше, превозможем, все снесем. Не по плечам бывает ноша, шатаемся, гнемся — а несем!
В забытьи бредил с нар Пахолков:
— Сова… Сова.
Слышал ли он из подполья, как плачет на снегу дитя и мать над ним причитает, рвется защитить свое зернышко?
Не слышал. Хочется верить; ничего не слышал.
Пахолкова у нас оберегали.
Учителю — самая верная явка, где можно беду переждать. Задание ему полегче, за общим застольем первый ломоть хлеба. Отец перед образованностью благоговел: «Советской власти каждый человек дорог, а ученый да свой — вдвойне».
Мела пурга, шарила по хвойным закоулкам. Парасковья-пятница, неуж мне идти из тепла, из избушки суземной в этакую-то заваруху?
Бился, бредил на нарах Пахолков:
— Я — человек… Прочь от меня, прочь!
Глава XXX
«Обжалованию не подлежит»
Под низким потолком электрическая лампа. Бетонный пол вымыт, мокро блестит. Свет лампы синевато-белый, словно студеных снегов мудьюжских, сполохов северного сияния отраженье, отблеск их отдаленный, и лица сидящих за столом холодные, синие, мертвые. Закрыть глаза: «Чур… чур нас!» — и пропадет, сгинет этот зловещий подвал, и очутишься где-нито, может, в кубрике на буксире, может, даже и в Раменье…
На табуретке таз. Подле бадья с водой.
Для чего вода?
Затхло в подвале. Смердит чем-то, тошную эту вонь не перешибает запах дезинфекции. Стены толщиной, поди, в сажень, окна подвала кирпичами заложены.
Куда же это я попал?
Рвался на войну, мечтал о геройстве парнишка. Спал и видел себя на войне. А такой подвал снился тебе?
За столом, покрытым сукном, двое военных и штатский. Наверное, судьи. Штатский покачивается вместе со стулом, перламутровым ножичком полирует ногти. Белесый, ровно вошь, сивые волосенки на пробор. Сосед его, костлявый, как кощей, офицер, роется в папках. Когда ему нужно прочитать из бумаг, подшитых в папки, он, щепотью сложив пальцы, снимает пенсне с узкого острого носа. Папки кощей передает другому офицеру, который быстро их просматривает, кладет стопкой. У этого офицера курчавая борода, широкие брови с рыжинкой и голый череп.
Баре… Баре-чистоплюи.
Ладно, чего уж, двум смертям не бывать! Руки в карманы сунул, плечи расправил и башмаком, деревянной колодкой арестантской, пристукиваю — во взоре невозмутимость.
Вошь белесая окрысился:
— Эй, ты, не забывайся, находишься в контрразведке.
Федька, эво достиг почестей. За что только почет, в толк не взять.
— Правду про вас говорят, что вы в душах читаете? — это я давлю форс. Пуговка расстегнута по вороту, тельняшку видать. Придуриваюсь по малости: лешего с меня возьмете, когда я в карцере стужен и то не околел.
— Посоветовавшись, — сказал наконец бородатый, — мы пришли к единому мнению: отправить тебя домой. Для домашних мер воздействия.
Я напустил блажь, будто бы без памяти перепугался. Обмер и трепещу:
— Н-не, не надо! Мамка шибко крутая. Отвозит ухватом за здорово живешь! Вы небось не такие. Небось белая кость, голубая кровь… — я подмигнул. — Бить будете с разговорами. Вам смерть горькая — без слов-то остаться.
Загавкали все разом:
— Вынь руки из карманов!
— Марш к столу! Бери карандаш и пиши, что продиктуем.
— Чего? — Голова у меня набок, рожа придурковатая. — Писать? Не умею. Контуженный ить, бонбой шарахнуло.
Тогда костлявый выхватил из папки листок:
— А это чье художество, каналья?
Мое. Мое письмишко. Я про него давно забыл. Да что оно мое, ты сперва докажи. Маме весточка: «Почтенная Ульяна Тимофеевна, а пишет вам сослуживец вашего сына, отважного красного орла, потому как вместе с ним геройски пораненные в плену…»
Вошь белесая перламутровый ножичек сложил, стал, позевывая, натягивать перчатки.
— Господа, где мой хлыст?
Щелкнули кнопки на запястье.
Бить будут, ясно.
И били. Свалят с ног, пинают, плетью хлещут.
Найдет на меня помраченье, водой окатят и сызнова принимаются:
— Кто тебе передал об агенте в банде Достовалова?
— Кто отнес письмо на почту?
То обещают, что домой отпустят, то сулят Мхи.
Меня на пушку брать? После карцера-то — под землю полторы сажени вглубь?
Цепляюсь за стену. Губы разбитые кровоточат. Не было ни в Раменье, ни близко в округе бар — напоследок да спознал белую-то кость!
Когда ваши к нашим попадают, их не бьют.
Плывут перед глазами, валятся стены и потолок, мельтешат брызги крови на полу.
— У нас сила не в кулаках. У нас сила верная!
* * *
Сани полозьями скрипели, сладко пахло на морозе конским потом, сбруей ременной. Забывшись в обмороке, что я и помню, так запах сбруи, клочок неба, мутного, предрассветного.
Где после был, что было после подвала, как в тумане потонуло…
Очнулся уж в камере-одиночке. Сводили в ванну. Жратвы нанесли: суп, жаркое, компот сладкий. Ел сперва через силу. На душе свербило: бьют и мытарят, так это полагается. Но если уход за тобой, кормят словно на убой — это с каких шишей? Кровать на пружинах, тюфяк мягкий, простыни и подушки — за что? Где я дал промашку? Одно утешало, что в двери очко для часового, на окне решетка, и полосатая арестантская роба выдана. По причине решетки и полосатых штанов я успокоился и корочкой тарелки зачистил.
Вместо полового солдат прислуживал, детина головой под потолок. Сгреб он порожнюю посуду на поднос: «О’кэй!» — и выложил пачку сигарет и зажигалку.