Приказание короля было исполнено. В Петербурге действительно произошел переполох. Стали наводить в делах военной коллегии справки об «абшидованном» сперва, а потом и «выкинутом» из службы майоре Ульрихе Шнопкопфе, и по справкам оказалось, что на него, еще в бытность его в России, поступали доносы как о человеке опасном и недовольном царствующею государыней.
Между тем сам Шнопкопф, не причастный никаким политическим замыслам, и не подозревал, какое политическое употребление сделал из него столь милостиво отнесшийся к нему король. Он с чрезвычайным рвением принялся за вверенную ему команду и не давал ей покоя, выводя ее ежедневно на плац для обучения и экзерциций. Оказалось, однако, что такая забота майора была вовсе неуместна. У выводимых им на плац инвалидов, вследствие преклонных лет, еле двигались ноги и подкашивались колена; ружья в их руках, дрожавших от старости, как в лихорадке, торчали то в ту, то в другую сторону, как колья полуразорванного плетня. При команде «скуси патрон» они, как беззубые, только жевали бумагу, а если иным и удавалось после многих усилий отгрызть ее, то они по слепоте всыпали порох мимо дула и затем по той же причине стреляли вовсе не туда, куда следовало.
Так как команда майора состояла из ветеранов, привыкших к службе, то они не только не тяготились ею, но, напротив, радовались, что их, стариков, наконец, вспомнили и что, быть может, им еще придется когда-нибудь выступить в поле под начальством их лихого командира. Но этот командир и сам стал куда как плох. Он уже не мог твердо стоять на ногах, и когда его команде удавалось кое-как построиться, то ему казалось, что равнение ее весьма неисправно, и наоборот — когда она заваливала назад и извивалась чуть ли не в кольцо, майор приходил в восторг от той выправки, до которой она достигла под его начальством.
До короля доходили порою вести о потехе майора с его командою, и Фридрих от души смеялся над стариком, приказывая, однако, объявлять ему высочайшую благодарность за его усердие и сказать, что при первом же удобном случае он сделает его команде парад и надеется найти «батальон» майора в таком порядке, какой можно будет поставить в образец всей королевско-прусской армии.
Старик утешался этим и мало-помалу сживался с мыслью, что он служит под знаменами короля-флейтиста. Недолго, однако, удалось пожить ему в таком благодатном уголке, каким был тогда Потсдам, где все еще веяло солдатчиной, введенной Фридрихом-Вильгельмом и где при нем на каждом шагу встречались казармы, плацпарады, гауптвахты, шлагбаумы, кордегардии, караулки, отдельные посты с дежурными и часовыми, неупустительно исполнявшими все тонкости гарнизонного устава. Прошло несколько месяцев — и майор скончался, надорвавшись и простудившись на одном из деланных им ежедневных учений. Тело его было опущено в могилу с воинскими почестями, с наигрыванием на рожках похоронного марша, с барабанным боем и троекратной стрельбою беглым огнем. Над могилой был, по завещанию майора, поставлен скромный памятник с прописанием, однако, всех его военных подвигов, а небольшой, честно скопленный им капиталец поступил, по его желанию, в пользу престарелых раненых и увечных воинов того благотворительного учреждения, в котором он нашел для себя последнее пристанище.
Шутка Фридриха с майором Шнопкофом не только произвела в высших правительственных кружках Петербурга сильное впечатление, возбудила вражду и крайнее недоверие к берлинскому кабинету, но и вредно, можно даже сказать — пагубно отозвалась на обвиненных в заговоре. Участие Ботты, который был очень ласково принят в Берлине и ловкости которого приписывали поворот прусской политики в пользу Брауншвейгского дома, казалось несомненным, точно так же, как и участие в кознях коварного майора.
— Нет, господа, — горячился генерал-прокурор перед открытием одного из заседаний следственной комиссии, — как вам угодно, а это была непростительная ошибка, что выпустили благополучно майора Шнопкопфа из пределов Российского государства, так как он был уже в числе «намеченных» людей. Мало ли какого вреда он может наделать нам? Теперь нам известно, что он разъезжал по Лифляндии и Курляндии, будто бы для собирания цен и справок по провианту и фуражу, так теперь он может сообщить эти сведения и берлинскому кабинету, если бы король прусский, в случае войны с нами, двинул свои войска на Ригу. Да и, кроме того, разъезжая по Лифляндии, он мог высмотреть пригодные военные позиции и хорошие места для кантонир и рефрешир-квартир; мог узнать проселочные дороги, удобные для перевозки артиллерии, да и познакомиться с теми, которые разными способами в состоянии помогать пруссакам.
— Он был наилучшим лазутчиком. Никто не подозревал его гнусного ремесла, и он мог безопасно разведывать обо всем, что должно будет пригодиться для неприятельской армии, — заметил Ушаков.
— Переход майора Шнопкопфа на сторону Пруссии указывает нам на важность «конспирации», а также и на то, что мы самым наитщательнейшим образом должны произвести порученное нам следствие, а потому и подвергнуть обвиняемых пыткам, установленным законом, — заключил Лесток.
Первым ввели в застенок, где присутствовали теперь «знатнейшие персоны», Ивана Лопухина. Он трясся при мысли о тех страданиях, какие ожидали его, пожелавшего когда-то шутки ради побывать из любопытства в застенке. Тщедушный молодой человек бросился на пол и с воплем просил пощадить его. Он ссылался на то, что если бы он знал еще что-нибудь, то не стал бы укрывать при допросе посторонних после того, как выдал даже свою родную мать. Его потащили палачи на виску, он провисел десять минут и оказал неожиданную для следователей твердость: Лопухин не оговорил вновь никого и не прибавил ничего к своим прежним показаниям, и его спустили с виски.
Теперь очередь была за Натальей Федоровной Лопухиной и графиней Анной Гавриловной Бестужевой-Рюминой, молодой женщиной, которой только что минуло тридцать три года. Им еще при аресте было объявлено, что они лишены звания статс-дам, и Ушаков по приказанию императрицы отобрал у них знаки их почетного звания — портреты государыни. Портреты эти, вставленные в золотые рамки, осыпанные бриллиантами, они носили на левом плече на банте из ленты Екатерининского ордена.
Еще на предварительном допросе графиня Бестужева говорила в комиссии:
— Не привлекайте к ответу моего мужа. Я его не люблю, и он меня не любит; между нами нет ни дружбы, ни взаимного доверия. Он не только не причастен тому, в чем виновата я, но даже ничего не знал об этом. Я о моих делах ничего ему не говорила. Я боялась даже доверить что-нибудь моему мужу. Я пошла за него замуж только потому, что надеялась при посредстве вице-канцлера облегчить судьбу моего брата, но никогда я не любила его. Пощадите его. Клянусь вам Богом, что он не виноват ни в чем. Пусть страдаю одна я!
Такие полные истины и чувства слова не подействовали на следователей, которые во что бы то ни стало хотели добраться до Бестужевых, и потому они направили теперь свои допросы на Ботту.
— Маркиз Ботта, — отвечала Анна Гавриловна, — не только не был расположен к Бестужевым, но даже с насмешками отзывался о них, и между ними и им не могло быть близких сношений.
В свою очередь, Лопухина показала, а сын ее подтвердил:
— Мы зачастую в своей семье говаривали, что если бы на вице-канцлера не было продувного канальи Лестока, то оба Бестужевы и их сторонники были бы самые нерешительные и слабые правители.
Что хотела сказать этими словами Лопухина, догадаться трудно, но они были внесены буквально в протокол допроса.
При входе в страшный застенок Лопухина и Бестужева задрожали, а Лесток равнодушно объявил им, что они сейчас же будут приведены к пытке.
Лопухина взвизгнула от ужаса.
— А что, разве не правду я говорил, что бабы станут визжать, — с улыбкою и подталкивая локтем Лестока, проговорил тихонько Ушаков своему соседу.
Лопухина каким-то диким взглядом осматривалась кругом, где все как будто говорило ей о тех муках, которые ожидают ее.
Если на простых людей, не привыкших и даже вовсе не знавших той роскошной обстановки, в которой жили знатные и богатые барыни, вид застенка производил потрясающее впечатление, то что же должны были почувствовать Лопухина и Бестужева, очутившиеся, вместо своих уборных, там, где их, вместо осторожных и предусмотрительных прислужниц, должны были раздеть грубые заплечные мастера, посматривавшие на красивых женщин с какою-то омерзительною жадностью?
В то время, когда бедная графиня стояла молча и неподвижно, закрыв глаза рукою и избегая видеть, что около нее делалось, один из палачей подошел к Лопухиной, ухватил жилистыми руками верхнюю часть корсажа ее платья, сильно рванул его книзу и, разорвав весь его перед, быстро стянул рукава, а затем, сдернув сорочку, обнажил плечи, грудь, руки и спину несчастной.