На первом допросе, произведенном Степану Лопухину в тот же самый день, когда его взяли под стражу, он повинился в том, что называл царствование Елизаветы Петровны «бабьим правлением» и говорил, что теперь жить хуже, чем прежде, что никому веселье на ум нейдет, а веселится одна только государыня. Он сознался, что действительно учинил продерзость, думая, что вскоре должна быть перемена правления и что тогда семейству его будет лучше, чем в настоящее время.
Хотя все это и было на руку Лестоку, чтобы выставить перед императрицей открытый им замысел в ужасающем виде, но все такого рода показания не вели к главной цели — к пагубе вице-канцлера. Нужно было так или иначе приплести его к «конспирации», и предлогом к обвинению Бестужевых должны были послужить их отношения к маркизу Ботта.
На допросе Иван Лопухин показал, что никакого разговора о маркизе, с одной стороны, с Бергером, а с другой — с Фалькенбергом, не было. Вследствие такого отпирательства Лопухина порывалась та нить, по которой следователи рассчитывали добраться до клубка, то есть до вице-канцлера.
— Да что ты так вздумал упорствовать насчет Ботты? Ведь тебе же легче будет, если он окажется виновным. Все поймут, что он был главным зачинщиком, а ты только следом за ним, по своей глупости, пошел, — убеждал Лопухина Лесток и затем приказал дать подполковнику очную ставку с Фалькенбергом.
Лопухин, уже настроенный на известный лад Лестоком, на этой ставке рассказывал:
— Дело было так. Говорит мне Фалькенберг: «Должно быть, Ботта-то денег не хотел терять, а то бы он принцессу Анну и сына ее выручил», а я против того вымолвил: «Статься может». К матери моей, когда она была в Москве, приезжал Ботта, и после его отъезда мать моя пересказала мне неистовые слова маркиза и передавала, что он и жене обер-гофмаршала графине Анне Гавриловне говорил, что он до тех пор не успокоится, пока не поможет принцессе, и что ей и король прусский помогать хочет. А пересказывала это моей матери Бестужева в ту пору, когда она была у нас в гостях со своей падчерицей графиней Настасьей Ягужинской.
Фалькенберг подтвердил такое показание Лопухина, и этот оговор показался Лестоку достаточным, чтобы приняться за Бестужевых. Вице-канцлер был, однако, пока еще ни при чем, но Лесток и его единомышленники рассчитывали, что если им не удастся, как намеревался генерал-прокурор, довести его до плахи, то, во всяком случае, они, наведя хоть какое-нибудь подозрение на Бестужевых, уронят их кредит и что после этого Алексей Петрович не останется на своем месте. Поэтому-то им и хотелось выставить его брата «колесом всей машины», тем более что, как все полагали, младший брат действовал не столько самостоятельно, сколько под влиянием старшего брата своего Михайлы.
К начинавшемуся делу о заговоре против императрицы был отчасти примешан и король прусский Фридрих II. Находившийся в Берлине французский посол Валори сообщил своему петербургскому коллеге д’Альону, что приехавший из Петербурга в Берлин маркиз Ботта позволяет себе самые неприличные отзывы насчет России и государыни, а его прусское величество с большим удовольствием выслушивает рассказы австрийского посла.
Такие наговоры на короля Фридриха казались, по тогдашним понятиям дипломатов, весьма пригодными, чтобы поссорить Россию с Пруссией и «разлучить» их, что представлялось весьма выгодным для исполнения политических планов, имевшихся в виду у версальского кабинета.
Выкинутому, по тогдашнему выражению, из воинской российской службы майору Ульриху Шнопкопфу не удалось поступить вновь на службу в Швеции. Несмотря на полученные им под шведскими знаменами раны и на не бесчестивший его нисколько плен под Полтавою, в Стокгольме взглянули на чистосердечного служаку весьма подозрительно, полагая, что он может быть соглядатаем из России. Неудовольствие, высказываемое им против незаслуженного им «абшида», еще более усилило подозрение в шведских властях, которые полагали, что это сделано умышленно, дабы доставить Шнопкопфу более доверия среди шведов. Оскорбленный таким незаслуженным подозрением, майор перебрался в Пруссию, надеясь там найти счастье на закате своей грустной жизни. В Пруссии встретили его радушно, и король по ходатайству одного из своих любимых генералов, фон Бюлова, даже назначил старому воину особую аудиенцию в своем, тогда еще пригородном, замке Монбижу.
Перед этой аудиенцией его прусское величество занимался вопросами по внешней политике со своим министром иностранных дел, причем читались чрезвычайно любопытные депеши прусского посланника в Петербурге Марденфельда, в которых сообщались сведения о заговоре, открытом Лестоком. В заключение своего донесения Марденфельд счел нужным заметить, что вследствие этого заговора — действительного или мнимого — стали очень подозрительно относиться к берлинскому кабинету, чему очень много способствуют и доходящие из Берлина к Петербургскому двору насмешливые и враждебные отзывы маркиза Ботта д’Адорно насчет государыни, будто бы принимаемые с большим удовольствием его величеством….
В продолжение этого доклада и последовавшей затем беседы с министром король рассыпал блестки своего не тяжелого немецкого, но игривого французского остроумия. Одним из главных предметов его острот была Елизавета. Казалось, что насмешки над нею составляли для короля цель его государственной деятельности.
— Наступил в Европе «le regime des cottillons», — говорил Фридрих. — Во Франции правят королевские любовницы, на престолах австро-венгерском и русском сидят дамы, и поверьте, мой друг, — пророчески добавил король, — что нам придется сильно отбиваться от всех этих прекрасных и кротких созданий.
Пророчество это, как известно, сбылось.
Когда деловая работа с министром была окончена, то в королевский кабинет стали входить лица, ожидавшие в приемной приглашения к королю.
Первым вошел туда долговязый и сухопарый итальянец Капелли, подучавший короля играть на флейте. После него вошел толстый генерал фон Бюлов, долженствовавший представить королю покровительствуемого им, Бюловом, майора Шнопкопфа, а следом за генералом выступал знакомый уже нам майор, совершенно одряхлевший. Приехавши в Пруссию, он позволил себе носить военный мундир, присвоенный ему прежде в России, и прицепил сбоку свой огромный палаш.
Король сидел в это время в креслах, закинув по своей привычке правую ногу на левую и придерживая колено закинутой ноги обеими руками. При виде смешной, а вместе с тем и воинственной фигуры майора он чуть не прыснул от смеха.
«Вот обрадовался бы мой покойный батюшка, если бы ему удалось подцепить такого майора», — подумал король.
— Надеюсь, что мы услышим много интересного о России от этого почтенного старца, — подшепнул королю по-французски стоявший за его креслами министр.
Майор, войдя в королевский кабинет, тотчас же убедился, что он опоздал приехать в Берлин не более и не менее как на целое царствование. Вместо табачного запаха, которым при предшественнике Фридриха несло во всех дворцах, как в казармах и в кордегардии, длинный нос майора защекотало тонкое благовоние французских духов, до которых король был большой охотник. Изумился старик майор, увидев короля не в военном мундире, как он ожидал, и не в форменной прическе. На Фридрихе был надет гродетуровый светло-сиреневого цвета французский кафтан изящного покроя; ноги его, вместо лосины и кожи, обхватывали узкие панталоны из такой же материи, как и кафтан, и шелковые чулки. Вместо ботфорт со шпорами были надеты легонькие башмачки с блестящими пряжками, а на голову надет высокий, зачесанный по-модному парик, посыпанный душистою пудрою. Вместо черного, в виде ошейника, туго затянутого по горлу галстука, на шее у короля было небрежно завязано батистовое с кружевами жабо. Из-под кружевных манжет виднелись небольшие, белые, точно дамские, руки, и нежность их — к крайнему прискорбию майора — как будто обличала, что его величество никогда не изволил заниматься тогдашнею сложною проделкою ружейных приемов. Умная и привлекательная наружность с едко-насмешливою улыбкою на тонких губах отнимала всякую мысль об его воинственном задоре. Короче сказать, перед майором не явился не только какой-нибудь военачальник, но даже хоть хорошо вышколенный фендрих, то есть прапорщик, а просто-напросто щеголь, способный только вертеться в гостиных, но никак не выступать на вахт-парадах.
«Неужели же мне, старому служаке, придется стать под знамена такого вертопраха?» — с огорчением думал майор, смотря на короля и на всю его обстановку и видя, что в кабинете Фридриха нет ни форменных тростей, ни эспантонов, ни шпаг, ни палашей, ни касок, ни шишаков, а везде разбросаны только книги, рукописи, листы нотной бумаги, а несколько флейт было разложено на столах и на пюпитрах.