Войдя для исполнения своей мысли к епископу, монах слышал, какими он словами напутствовал Андрея, и догадался, с чем приходил юноша. Потому он усомнился в успехе собственного предстательства у короля. Однако он не мог уклониться от посланничества, хотя бы даже в предвидении неуспеха.
— Брошусь к его ногам и стану умолять, — молвил он в душе, — Бог, может быть, осенит его духом милосердия!
Епископ мало знал отца Отгона, редко его видел и никогда не принимал в своих покоях, а потому крайне удивился, когда тот пришел в столь необычный час. Подойдя к монаху, епископ приветствовал его по латыни:
— С чем ко мне пожаловал, отче, в столь поздний час?
Как известно, епископ Станислав Шепановский, в бытность свою в Париже, посещал, кроме епископской, также школу при доминиканском монастыре. У него даже было одно время намерение принять монашество и одеть орденскую мантию; во всяком же случае он сохранил глубокую привязанность к сынам Св. Бенедикта, которых почитал почти как братьев. В особенности же он уважал отца Отгона, которого знал только мельком и по слухам, за то, что добродетельный старик, живя среди разнузданных придворных, многих своим примером воздержал от зла и неоднократно бывал помехою озорникам.
Вместо ответа, бенедиктинец молча упал к ногам епископа, схватил его руку и поцеловал.
— Прежде всего прошу простить меня, ваше преосвященство, — молвил он, — что осмеливаюсь предстать пред пастырем стада Христова, с той самой просьбой, с которою упредил меня только что ушедший юноша. Отче многомилостивый, припадающе, пришел я с ходатайством за короля и за его потомство. Дайте ему срок! Пусть пламя само себя пожрет! Король с детства воевал; он не знает, что такое право; сызмальства не чувствовал над собою властной воли. Дайте срок! Не повергайте на соблазн его ярости собственную драгоценную для края жизнь…
Епископ терпеливо выслушал, а потом обеими руками поднял старца, и с ласкою, благожелательно, глядя на него, сказал:
— Вы ли говорите, отец Отгон? Вы? Служитель алтаря? Муж ученый и облеченный святостью? Разве вы ее знаете или не хотите помнить деяний нашей церкви? Забыли, как поступил Амвросий?[21] Хотите помешать мне, по стопам Амвросия, удалить из церкви человека во сто раз горшего, чем Феодосий? Человека, виновного, не как Феодосий, в резне Солунян, но пролившего целые потоки невинной крови,[22] внесшего в мир столько соблазна, осквернившего себя такою грязью низкого разврата? Итак, вы мне, епископу, советуете отступить перед палачом, мне, священнослужителю, испугаться воина? Господь наш Иисус Христос не ведал страха, и мы, его служители, не должны бояться.
— Отче! — медленно возразил Оттон. — Феодосии совершил бесчеловечную жестокость, будучи христианнейшим монархом, просвещенным евангельскою истиной, а этот… он, ведь, наполовину еще язычник! Я не защищаю его… нет!.. Не ходатайствую за него, о нет! Знаю его греховность!.. Не о нем моя тревога, а о вас; о пастыре душ наших, о твоей драгоценной жизни я болею. Этот бесноватый ни перед чем не остановится… святость места для него ничто! Я видел его вблизи, знаю его, отче, содрогаюсь!
Епископ, слушая речи отца Отгона, молитвенно сложил белые руки и только со сознанием достоинства ответил:
— Итак, вы боитесь за мою жизнь, отче? Но добрый пастырь охотно отдает ее за овцы свои! Что жизнь моя? Что жизнь человеческая? Возможно ли отдать ее за нечто еще более высокое, нежели святая истина и обращение заблудших? Я не вызываю его и не вызову на бой, но и не отступлю перед вызовом с его стороны. Церковь стоит в этой стране на шатких основаниях; она колеблется. Укрепить ее, заложить краеугольные камни можно только силой, а не послаблением. А что если для спайки камней потребна, как известь, моя кровь, чтобы связать их на века вечные?
После этих слов епископ глубоко задумался и прибавил со смирением:
— Не полагаю, отче, чтобы при всем своем задоре там решились бы посягнуть на мою жизнь… впрочем, на то Божье соизволение: да будет воля Его!.. Отче Оттон, днесь будь моим духовником и снизойди услышать исповедь мою. А потом я спокойно отойду ко сну, в ожидании, что принесет с собою завтра. Я воин Христов, и если мне дано положить живот свой за Господа моего, я умру счастливый.
С этими словами епископ встал на колени перед святым старцем, чтобы исповедаться.
Тем временем в замке шел пир горой до бела дня. Уже перед самым восходом солнца, Сорока, во главе пьяной толпы, спустился, распевая во все горло забористую песню, с замковой горы на Скалку. Здесь народ остановился поодаль, и назло епископу, исполняя приказание, стал горланить какую-то ярильную разнузданную песнь, покрывая отдельные припевы диким нечленораздельным ревом.
Король также пировал всю ночь, проведя ее без сна, в ожидании рассвета. В доспехах и при оружии он лихорадочно ожидал, чтобы заблаговестили к обедне у Св. Михаила.
День встал пасмурный; небо было одето тучами и лоснилось как свинец; в воздухе тянуло холодком, солнце не хотело пригреть лучами землю…
У порога дворца стояла кучка болеславцев, на лицах которых была начертана решимость идти на смерть и на погибель. Бледные, дрожащие, они молчали. Одни стояли недвижимо, как столбы, точно позабыв о том, что живы; другие беспокойно вздрагивали, уставившись глазами в землю.
При первом ударе колокола на Скалке, Андрык, стоявший у стены, упал на лавку и закрыл глаза. Остальные с напряжением прислушивались, поглядывая на дверь сеней, из которых должен был проследовать король.
Было приказано немедля доложить ему, как только начнут благовестить; но никто не торопился исполнить приказание… Все предпочитали понести заслуженную кару, но не докладывать о благовесте, в котором чудился им погребальный звон…
— Пусть услышит сам, — сказал Буривой. — а если не услышит, такова судьба!.. Будь, что будет!
На другое утро после пира надворные участки вокруг королевского дворца представляли странный вид. Под покровом ночи подробности позорища долго оставались скрыты, но когда рассвело, оно обнаружилось во всей своей неприглядной красоте.
Челядь храпела, осушив подонки бочек; некому было подобрать объедки и обломки, оставшиеся после ночи. Против дворца уцелели еще столы с ободранными скатертями; лежали опрокинутые и поломанные лавки. На земле валялись помятые кубки, разбитые кувшины, а псы доедали, огрызаясь, объеденные кости. Тут же красовались бочки с выбитыми днами, продавленные жбаны и кувшины, которых никто не позаботился убрать. Зеленые ветви, служившие вчера для украшения столов, сегодня были втоптаны в грязь, поломаны, свалены в одну кучу сора.
В сенях дворца, под соседними навесами и под валами, на земле и на скамьях, вперемежку с собаками, спала опившаяся городская чернь. Еще дальше, на окопах, виднелись два раздетых трупа: вынесенные из-за столов тела опившихся насмерть оборванцев. Там они ждали, пока их не уберут подальше.
Местами стояли лужи грязи; не то пополам с кровью, не то с чем-то еще более отвратительным, чем кровь. Здесь дрались и калечили друг друга, на потеху остальным, опьяневшие гуляки. Многие ушли израненные, с проломленными головами, даже не чувствуя увечий.
Оставшиеся на месте пиршества отбросы красноречиво говорили о его перипетиях: рядом с лохмотьями валялись обрывки дорогих тканей; золотые пуговицы лежали вперемежку с пеньковыми завязками; были рассыпаны янтарные бусы разорванного ожерелья, и разбросаны обломки простых глиняных горшков… Мужские шапки и женские платочки валялись рядом.
Земля, вчера еще поросшая травой, была как месиво: стоптанная ногами, взрытая, с явственными следами рук, ног, голов… Ибо, когда король ушел, и были допиты остатки из всех бочек, оргия закончилась языческим радением: дьявольским, безумным, зверским свалом…
Нельзя было смотреть без отвращения на следы мерзкого побоища, которым закончился вчерашний королевский пир. Они долго оставались неубранными, пока не пришли холопы, назначенные для очистки. Медленно плелись они, слоняясь, заспанные, по двору; искали метелки и лопаты, задумчиво простаивали около груд наваленного сора, точно читая по ним повесть о вчерашнем дне… Батраки подымали с земли какие-то обрывки, смеялись, плевались и бросали их подальше.
Измученная вчерашней оргией, уйти от которой ей удалось не скоро, Христя заспалась; разбудил ее колокольный звон с башни Св. Михаила на Скалке и конский топот. Она вздрогнула, вскочила, в одной сорочке подбежала к окну, открыла ставень и увидела, как король уехал, окруженный болеславцами… Куда? Она не знала, но сердце ее сжалось от страха.
Король даже не взглянул в ее окно; только Буривой и Збилют оглянулись и послали ей привет. Христя застыдилась и спряталась, потому что была в одном белье. Волосы за ночь расплелись, она чувствовала себя очень утомленной и знала, что лицо ее помято.