Вино бродило, пробки ударили мортирами, толпа обезумела от радости. Уже никто не помнил сатанинской печати, не имел иной цели, кроме распития чудесно обретенной влаги. Но надо ж было и разбираться в безобразиях?!
Кто-то должен ответить за утайку вина?
Кто-то должен покаяться в порче церковных книг?
Ох! Трудно управлять свободными русскими! Они так освобождаются, когда выпьют!
Наряды градской стражи, усиленные стрелецкой полусотней оцепили площадь, но в драку не лезли.
Смирной, Сомов и Штрекенхорн с колонной стременных обошли безобразие с тылу — от Троицких ворот. У ската Красной площади встретили Филимоновского шныря, доносчика Кобылку. Кобылка выпалил, убегая, что сейчас начнут громить боярские терема и книжную палату, но корень беды обычный — выпивка.
Штрекенхорна послали сторожить палату, туда же завернули вторую стременную полусотню. О боярах волноваться не стали. Федора беспокоил бунт вообще, а Сомова — именно сволочи, которые все это затеяли.
Толчея у телег продолжалась, и десяток псарей втерся в толпу, подсчитывал и примечал активистов, но не трогал их до поры. Попик-расстрига несколько раз пытался двинуть народ на печатные палаты, но не все еще было выпито. Сомов тихо подошел к провокатору, полюбопытствовал сатанинской печатью. Увидел знакомый оттиск, усмехнулся и вырубил кликушу незаметным приемом — одной рукой обнял человечка выше талии, кулак другой медленно вдавил спереди, в солнечное сплетение. Расстрига не пикнул, побледнел, сполз под ноги. Сомов поднял страдальца на руки и с извинениями — «Расступись, дай воздуху, брату во Христе дурно!», — уволок несчастного в Спасские ворота.
Народ не заметил потери. Но некие другие люди стали покрикивать, что вино кончается, и это не главные запасы, а все вино спрятано в Заиконоспасских мастерских. Айда его брать!
Толпа качнулась, метнулась, затоптала нескольких упившихся, своротила базарные ряды и двинулась к заветной цели.
На полдороги случилась неприятность. Улица была перегорожена возами со старой соломой. «Зачем тут солома? Кому она нужна посреди сенокосов?», — спрашивали друг друга пьяные бунтовщики, и солома за ненадобностью загорелась. Огонь воспламенил заборы и отделил основную толпу от ее головки — двадцати самых нахрапистых.
Тут набежала стража, стала кричать о пожаротушении, о спасении обожженных. И вскоре несколько телег с людьми в дымящихся одеждах понеслись кружным путем — через Ильинку в Кремль.
Бунт утих сам собой — с перегоревшей соломой. Но для «пострадавших на пожаре» страсти только начинались. В пыточной гриднице Василия Ермилыча Филимонова для них подогревались металлические инструменты.
Ох, и пороли их сегодня клыкастыми кнутами! Ох, и топили в бочке с окровавленной водой! Ох, и жгли железом и соломой!
Из двух дюжин испытуемых выбили показания на шестерых. Случайных бунтарей посадили в яму пережидать жару, шестеркой занялись по-настоящему. И что снова заметил Смирной: никакая пытка так не развязывала языки, как тихое слово Филимонова:
«Не хочешь, голубчик виниться? — не винись! Мы и так все знаем. Нам отец Варлаам Коломенский все перед смертью рассказал. Вон — целый сундук бумаг имеется. Видал ты этот сундучишко на озере Неро? Не видал? Так значит, ты не из главных воров. Простой несчастный парень. Мы тебя и мучить больше не будем. И казнить станем не больно. Ни жечь, ни варить, ни четвертовать. Удавим потихоньку, да и все. Если хочешь, можем прямо сейчас. А нет, так повремени, помолись. Пройди, земляк вон в ту каморку, да подожди Егорку. Он как освободиться, займется твоей бедой. А? Не слышу? Хочешь сказать? Ну, тогда здесь жди. Я чернила подолью».
Бунт расследовали к утру. Никакого дальнего плана в нем не обнаружилось. Кто-то науськивал народ на всякий случай — вдруг загорится? Что хотели делать в свалке бунта, не узнавалось. И только последний парень, не такой обморочный, как другие, вдруг встал с соломы, подсел к Филимонову и предложил меняться.
— Что на что? — удивленно хмыкнул Ермилыч.
— Казнь на наказание, — ответил проситель.
— Это как?
— Меняем казнь на порку, или что положишь, а я скажу, что тебе надобно.
— Мне ничего нарочитого не надобно, брат. Мы не на базаре. Если знаешь что важное, говори под мое слово. Я тебе порченый товар не подложу.
Парень сказал, что был в Остроге на Неро три года назад, еще до пожара.
Филимонов кивнул.
Парень признался, что служил в Ярославо-Спасском монастыре до минувшей весны.
Филимонов кивнул еще.
Парень наклонился через стол и сообщил, что с его отъездом в Москву, члены братства стали тоже собираться в отъезд.
— И куда отъехали? — Филимонов водил пером в бумажке, не поднимая глаз.
— В Боголюбов.
— Это что за новость?
— Скорее — старость. Самого Боголюбова после татар не отстроили, а Рождественский монастырь стоит — у слияния Клязьмы и Нерли. Туда все общины сходятся, а оттуда пойдут вместе, неведомо куда.
Парень выжидательно смотрел на Ермилыча.
Филимонов отложил перо, распрямил усталую спину и крикнул Егору, что вот этого мирянина нерасторопного нужно проводить в холодную к пьяным, а после Петрова поста выгнать вон.
Смирной вышел во двор подышать. Здесь уже отдыхали ребята Глухова — Волчок и Никита. Они участвовали в ловле провокаторов и теперь оттаскивали их, пытанных, в застенки и ямы.
Никита пристал к Смирному с рассуждениями о причинах общественного бешенства. Он переживал, откуда в богобоязненной толпе берется столько сатанинской ненависти, жестокости, порочности.
— Вот, Михалыч, взять хоть этот бунт. Они же за священное писание старались?! К Богу ревность показывали?! А чего ж они тогда бросились пить? Только что стремились в пользу добра, а поворотили в сторону зла — к бочкам?
— Это, Никита, потому что они неправильно «ревновали». Им что завещано? — все делать через любовь, а они об этом не помнят. Им полагалось пролить слезу о Слове Божьем, послать депутацию в Думу и с любовью спросить, каким промыслом книга обрела хулительное слово. Бояре почесали бы под бобрами и ответили, что ошибка вышла. Из Ветхого завета известно, что в «Начале было Слово». На самом деле, молчание — Начало всех Начал, а уж потом Слово из молчания появляется. Поэтому, православные, форма Слова значения не имеет, ступайте и помалкивайте!
Тогда ходокам нужно было крепенько помолиться и спросить с полной любовью в Дворцовом приказе, имеются ли в городе достаточные винные запасы для Петрова разговения, Рождества Крестителя, Ильина дня? И все это — с доброй улыбкой, поцелуями и алилуями. А они? Сразу в мать, в рыло, в топоры! Вот Сатана и выскочил из преисподней, оседлал их, погнал на поджог.
— Один Сатана — на все три сотни бунтовщиков? — раскрыл удивленный рот Никита.
— Ну, не один. Сатана командовал, а три сотни мелких бесенят седлали пьяных жеребцов.
— По-твоему, они на пьяных полезли? А кто народ на пьянство своротил? — подловил Федю Никита.
— А по пьянству у каждого внутри постоянный бесик имеется, особый, винный.
Тут Никита разулыбался облегченно:
— Ты шутишь, Михалыч! Я понял! — это ты в шутку о бесах сказал? — в глазах Никиты светилась наивная надежда.
— Будь по-твоему, — согласился Смирной, — шучу. Бесов нет. На бунт воры государевы решились сами. Бог их не удержал. Слишком сильно они хотели выпить, — улыбнулся Федя.
Никита испуганно замер. Из-за улыбки подьячего выглядывала лукавая мыслишка, что всемогущий Бог оказался слабее нескольких десятков московских забулдыг, попа-расстриги и озабоченной молочницы.
Возникла немая сцена.
Самым странным в этой сцене было то, что Волчок, — еще более наивный, чем Никита, — никак не участвовал в расследовании бесовщины. Он стоял молча и держал глаза неподвижно — в белокаменную стенку.
«Не приболел бы от пыточных трудов», — подумал Федя.
Тут и Никита обернулся к Волчку. Легонько ткнул его под дых:
— Ты чего, братан, заскучал? Как думаешь, Сатана сильнее по винному зову?..
Волчок очнулся и как бы продолжил:
— Я вот думаю, где я его видел?
— Кого, Сатану? — вылупился Никита.
— Нет, Худого, что возле Расстриги взяли.
Худой — жилистый мужчина, с проседью в черной бороде и волосах дожидался пытки в гриднице на куче соломы. Он и здесь ни на шаг не отходил от попа-провокатора, оставленного на закуску.
— Ну-ка, ну-ка! — оживился Смирной, — думай, брат, думай! Пойдем, еще на него глянем.
— Уж нагляделся…
Волчок сгорбился, как в седле после бессонной ночи, и стал бродить по двору. Его мыслительные усилия вызывали ощущение острой зубной боли.
Никита собрался еще поспрашивать Смирного о бесах, но тут Волчок охнул, разогнулся и прокричал шепотом: