«Какая ты гадкая, неопрятная и несчастная, — казалось, думала цесаревна. — И ты — императрица!.. Императрица!.. С твоим дурным французским языком, с твоею растерянностью… Господи, да что же сие такое?.. Какая насмешка над Россией!..»
— Что это, матушка, слышала я, будто ваше высочество имеете корреспонденцию с армией неприятельской и будто вашего высочества доктор ездит к французскому посланнику и с ним вымышленные факции в той же силе делает, — с пылающим гневом лицом ворчливо сказала Анна Леопольдовна.
— Я с неприятелем отечества моего никаких аллианцев и корреспонденции не имею, — с негодованием отвечала цесаревна, — а когда мой доктор ездит до посланника французского, то я его спрошу, и как он мне донесет, то я вам объявлю.
— Ваше высочество имеете случаи слишком часто принимать у себя французского посланника. Сие есть человек, преисполненный низости. Вы изволите знать, что Франция вовлекла нас в войну со Швецией. Я намерение имею посланника французского просить отозвать. Нам он не ко двору пришелся. Я бы давно сие намерение исполнила, да опасение имею, что герцог Ришелье потребует сатисфакции. Что мне тогда ответить? Он ходит к вашему высочеству… Разные о сем «эхи» по городу ходят… Говорят о заговоре…
— Ваше величество… смею уверить вас, что никакого заговора нет…
— Я вам верю… Но извольте, матушка, сего гадкого и низкого человека не принимать больше.
— Ваше величество, я уж не раз просила маркиза оставить меня в покое… Я не могу не пустить его, не нарушая приличий. Вчера он пришел ко мне как раз в ту минуту, когда я, выйдя из саней, входила к себе. Не могла же я сказать, что меня дома нет?
— Ваше высочество, извольте прекратить принимать у себя французского посланника! — упрямо повторила правительница.
— Ваше величество… Вам сие сделать гораздо проще и легче. Вы правительница и повелительница, прикажите графу Остерману сказать посланнику, чтобы он не ездил ко мне в дом.
— Ваше высочество, нельзя раздражать таких людей, как французский посланник. Он станет жаловаться… Наше положение не допускает сего…
— Ваше величество, — с плохо сдерживаемым гневом сказала цесаревна, — если граф Остерман, председатель иностранной коллегии, того не смеет сделать, то как же я–то сие выполнить смогу?.. Ваше величество, кто я?
— Ваше высочество, — повысила голос Анна Леопольдовна, — я вам совершенно серьезно сказываю… Ваши интриги…
— Какие интриги, ваше величество?
— Политические сношения и переговоры вашего доктора Лестока до добра вас не доведут… Я буду принуждена принять меры…
— Ваше величество, пусть скажут посланнику, чтобы он не смел являться ко мне. Пусть арестуют Лестока и поступят с ним, как он того заслуживает, если он виноват. Но я?.. Но меня, ваше величество, оставьте в покое!.. Оставьте меня жить, как я жила и раньше!.. Более сего я ничего не желаю.
В волнении, страхе и возмущении цесаревна расплакалась и упала на колени перед Анной Леопольдовной, прижимаясь глазами к ее рукам. Правительница нагнулась к ней и старалась поднять цесаревну с пола. Сквозь слезы она говорила:
— Боже!.. Боже!.. Какие мы обе несчастные, что не можем жить, как две сестры, в мире и счастии?.. Любить друг друга, как сестры?..
Цесаревна встала с колен. Анна Леопольдовна обняла ее и сказала:
— Возьмите платок, ваше высочество, осушите слезы. Какие прекрасные у вас глаза. Сколько красоты и молодости в вас… Посмотрите на меня, куда пропали моя молодость и моя красота?.. Пожалейте меня…
Цесаревна у зеркала поправляла свой туалет. Она видела в зеркальном стекле, позади себя некрасивую, неизящную Анну Леопольдовну с заплаканными глазами. Чувство жалости боролось в ней с невольным чувством презрения. Она дождалась, когда правительница привела себя в порядок, и вышла за ней продолжать прерванную игру.
В одиннадцать часов вечера, как только правительница «ретировалась во внутренние покои», цесаревна уехала домой. Остаток ночи она провела без сна. Ей вдруг все стало ясно: заговор, созданный вокруг нее, раскрыт. Она невольно, сама того не желая, выдала Лестока. Если добрая герцогиня Брауншвейгская ограничилась слезами — Антон Ульрих и граф Остерман этого так не оставят. Настала пора или немедленно действовать, или уехать куда–нибудь очень далеко, может быть, даже поступить в монастырь, бросив всех на произвол судьбы.
На другой день она узнала, что гвардейским полкам назначен поход в Финляндию и что в полках идет брожение. Цесаревна пригласила к себе к одиннадцати часам вечера генерала Ивана Шувалова, Лестока, Разумовского, Воронцова и адъютанта Преображенского полка Грюнштейна.
Перед тем как выйти к собравшимся, она долго и горячо молилась в своей спальне перед отцовскими иконами. С торжественным лицом и строго поджатыми губами она прошла в салон, где ее дожидались приглашенные. Все встали из–за стола, за которым они сидели, разглядывая какие–то карты. Цесаревна приветствовала их кивком головы.
— Я пригласила вас, камрады, — сказала она, — на «малейший консилиум». Вам ведомо, что творится ныне в Петербурге… Война со Швецией затягивается… Гвардию посылают на сию войну… Меня… Вас… обвиняют в сношениях со шведами…
— Государственная измена, ваше высочество, — чуть слышно сказал Лесток.
— Что ты сказал, Лесток?.. Ты сказал нечто ужасное, о чем ни я, ни вы никогда не помышляли.
— Ваше высочество, воззрите на сии картины жизни вашей, мною в ожидании прибытия вашего начертанные… Воззрите милостивым оком. Вы узрите весь наш ответ на консилиуме… Иного не придумаем.
Цесаревна взяла от Лестока карты. На одной была изображена сама цесаревна в монастыре. Она стояла подле алтаря с распущенными волосами, и священник большими ножницами обрезал ей косы. В верхнем углу картины был нарисован Лесток со связанными руками на эшафоте. Палач занес над ним топор.
— Ужасно, — содрогаясь, сказала цесаревна.
На другой карте с искусством была сделана сцена коронации цесаревны. В короне и порфире цесаревна поднималась к алтарю, кругом были народные толпы. Люди с обнаженными головами, видимо, кричали и махали шапками. Цесаревна тяжело вздохнула.
— Все сие надлежит тонким умом рассудить, — медленно и негромко сказала она. — Как ужасно и трепетно со обеих сторон сие. Понеже и там гауптвахта не мала, в чем я опасна. Не были бы римские гистории обновлены…
— Милостивая государыня, подлинно сие дело имеет не малой отважности, которой не сыскать ни в ком, кроме крови Петра Великого, — сказал Воронцов.
Цесаревна кивнула головой и посмотрела на Разумовского. Тот сказал:
— А що, ваше высочество… Сия вещь не требует закоснения, но благополучнейшего действия намерением… — Разумовский тяжко вздохнул. — Никто своей доли не шукае, бо ежели продолжится до самого злополучного времени, — он ткнул на картинку, изображавшую постриг цесаревны, — то чувствует дух мой великое смятение не токмо в России, но и во многих государствах по той претензии, отчего сынове российские могут прийти в крайнее разорение и потеряние отечества своего…
— Подлинно так, — тихо сказала цесаревна, и слезы полились из ее прекрасных глаз. — Я не столько себя сожалею, как вас, бедных советников моих, и всех подданных…
— Мамо моя!.. Ты нам повели, а мы все сробим, як нам указувать будешь.
Разумовский поднес платок к глазам. Лесток разрыдался.
— Ваше высочество, — сквозь рыдания говорил он. — Не могу я… кнут… Я все скажу… скажу под кнутом.
— Нужны деньги, — тихо сказал Воронцов. — Их нет.
— Погоди, Михаил Илларионович, я отдам все мои драгоценности. Заложи их завтра утром, чтобы было чем наградить достойных…
Цесаревна поясным поклоном поклонилась гостям.
— Всех вас полезные мне советы принимаю радостно и не уничтожаю. Когда Бог соизволит на сие, а я по всех тех с радостью последую.
Она еще раз поклонилась и с поднятой головой вышла из кабинета.
«Консилиум» был кончен. Это уже был самый настоящий заговор, и цесаревна поняла это и почувствовала. Ее час настал.
XIX
Весь день 24 ноября цесаревна провела в молитве и хлопотах. Утром, еще до света она ездила в собор Петра и Павла и там, прижавшись горячим лбом к холодным мраморным плитам саркофага Петра Великого, молилась и просила своего отца, чтобы он помог ей «слабость преодолеть рассуждением» и дал ей то удивительное мужество, какое показал он под Полтавой. Из собора она проехала в малый дворец отца на Петербургском острове и перед большой и старой иконой Спасителя, бывшей с Петром Великим во всех его походах, усердно молилась о том же.
В маленьком покое деревянного дома было свежо и сыро, свечи, не мигая, горели перед темным ликом Христа. Цесаревна стояла на коленях. Истово, по–православному, по–крестьянски, крепко прижимая троеперстие к белому лбу, творя крестное знамение, она сгибалась в долгом земном поклоне. Камердинер Василий Иванович Чулков стоял поодаль и следил за ней. Тихо шмыгали служители и сторожа, заканчивая утреннюю уборку дворца.