— Это другая смерть, — сказал старший Ерашов. — Будут сидеть вместе со всеми.
Он пока неосознанно начинал понимать одну простую вещь: то предназначение, исполняемое бабушкой Полиной, теперь ложилось на него как на старшего. И жизнь его превращалась не просто в жизнь молодого пенсионера; он становился главой семьи. Он чувствовал некий символ в том, что бабушка Полина умерла тут же, как только старший Ерашов приехал домой насовсем. И теперь многое зависит от него — как он станет поступать, как поведет себя, и всякое его слово должно быть не словом, а волей. Ведь как только бабушка Полина узнала, что Ерашовы живы и есть на белом свете, она тут же преобразилась, и в ее многочисленных письмах зазвучало не желание, не наставления и не просьбы — проявлялась ее воля. Правда, тогда старший Ерашов как бы делал поправку на старость, все «делил на шестнадцать», и необходимость исполнять ее требования пришла гораздо позже, когда он начал понимать разумность и простую мудрость волевых требований. Ну как было ему относиться к длинным рассуждениям старухи об офицерской чести, когда он с тринадцати лет что и делал, как слушал об этом наставления самых разных начальников? Но ведь именно от ее рассуждений начал понимать, что разговоры о чести — всего лишь идеология и чистая политика, что это понятие давно стало предметом спекуляции, а самой офицерской чести офицеров нет и о сохранении ее никто никогда не думает, если старший начальник может унизить подчиненного офицера, обложить матом, наорать, как на мальчишку, и никогда не быть наказанным за это. Даже обыкновенной пощечиной! Ведь она же, бабушка Полина, первая ему как бы дала самое верное наставление — не давайте унижать себя и не унижайте других. В этом и есть суть офицерской чести и вообще чести честного человека. А по ее понятиям, унижение — это все, начиная с мелкой подлости до предательства. Прикованная к постели старуха, далекая от современности и политики, как бы сделала выжимку из всего опыта прошлых поколений и принесла ему элементарные и вечные истины, давным-давно истертые на языках идеологов, расчлененные и упакованные в металлизированные мешки.
В первый отпуск, проведенный в родовом гнезде, возле бабушки Полины, этот необычный месяц не то чтобы перевернул сознание старшего Ерашова, а как бы высветлил его, насытил откровениями, которые в устах старухи звучали словно буквы азбуки. В то время добивали Советскую Армию и войну в Афганистане, как дети добивают змею — с отвращением и страхом. Каждая газетная статья или «покаяние» генерала-отставника размежевывали офицерское общество, но кто бы каких взглядов ни придерживался, все испытывали унижение и позор. Старший Ерашов не мог пожаловаться бабушке Полине и лишь однажды в сердцах обронил, что, если случится война, не за что будет воевать, никто не захочет идти на фронт и снова потребуются заградотряды с пулеметами либо тонны морфия, опиума и прочей «наркоты». И тут отставшая от жизни старуха пустилась в размышления, показавшиеся тогда примитивными. Мол-де во все времена русский солдат воевал за «Веру, Царя и Отечество». В этом триединстве сейчас нет лишь царя, и это значит есть еще за что воевать. Алексей начал было возражать и вдруг разгневил бабушку Полину: он ей показался твердолобым и бестолковым. По ее же мнению, вера сохранилась и существует. Как большой костер, затухая под дождем, обращается в единственную искру, скрытую под углями и пеплом, и может еще долго существовать, так и вера, в тяжкие времена грубого атеизма не исчезает, а концентрируется в единственном понятии-чувстве — любви. И пока есть любовь, пока ее испытывают дети к родителям и, наоборот, пока она в виде жалости и сострадания распространяется на близких, на нищих и убогих, на обиженных и обездоленных — вера будет жива, ибо любовь есть Бог. А об отечестве бабушка судила вообще очень просто. По ее представлению, отечество будет существовать и не исчезнет до тех пор, пока есть Пространство, заселенное народом и сам народ. Причем в понятие Пространства она вкладывала не территорию, обведенную границами, а некий космический ландшафт, на котором только и могут существовать русские люди. В иных местах они могут жить и поудобнее, и побогаче, но никогда не будут счастливы.
Оба дня, пока покойная бабушка Полина находилась дома, старший Ерашов нещадно мучил сыновей, не выпуская их ни на прогулки, ни на игры. Поначалу они маялись и невыносимо скучали, однако слезы, тихие, скорбные разговоры, ходьба на цыпочках возле гроба постепенно приобщали их к семейному горю Когда же приехал старенький священник — близкий бабушке Полине человек, и стал отпевать покойную по полному чину, дети присмирели окончательно и без одергиваний выстояли до конца. Они невольно жались к отцу и матери и вытягивали шеи: никогда не виданные хлопоты вокруг мертвой, воздаваемые ей почести, кажется, утверждали у сыновей впечатление, что эта старуха — какая‑то героиня и знаменитость.
Старший Ерашов проявлял волю, несмотря на возражения, и чувствовал, что делает правильно. Сыновья вместе со всеми поехали на кладбище, со всеми шли за гробом и потом стояли у края могилы и сами, глядя на других, бросили щепоти земли. Они с каким-то испугом таращились сначала на Аристарха Павловича, который, прощаясь с покойной, встал перед гробом на колени и поцеловал ее в лоб, потом на молодого парня Шило, совсем уж чужого на похоронах, который сидел на корточках между могильщиков, засыпающих могилу, плакал в голос и механично все бросал и бросал землю.
На обратном пути с кладбища старший Колька неожиданно спросил:
— Пап, а кто она была, эта бабушка Полина?
Можно было отвечать ему долго, снова пересказать историю семьи Ерашовых, разобраться, кто кому и кем доводится. И можно было не отвечать совсем, оставив его любопытство неудовлетворенным. Старший Ерашов радовался тому, что этот вопрос уже был задан.
На поминках Шило отчего-то озлился, хотя и выпил немного, и никто его не обижал. Он неожиданно поднялся из-за стола и сказал:
— До чего же у вас рожи противные. Смотреть не хочется…
Никому конкретно это не адресовалось, к тому же внезапное оскорбление обескуражило поминальное застолье, и повисла пауза. Безручкины ни на похороны, ни на поминки не пришли и, видимо, специально куда-то уехали на это время, оставив строителей в бывшей слепневской квартире. Шило жил отдельно и потому был независимым.
— Пошел вон, — довольно спокойно сказал ему Кирилл. — Знаешь, где двери?
— Офицерье, понаехали тут… — выругался Шило. — Дворяне, голубая кровь. Зашевелились, про свое поместье вспомнили!
Аристарх Павлович вскочил из-за стола, взял Шило под руку и попытался мирно вывести его на улицу:
Шило преднамеренно нарывался на скандал. Однако он выдернул руку и брезгливо бросил:
— Ладно тебе, прислужник!
Терпеливый Аристарх Павлович мгновенно вскипел:
— Убирайся, Витя! От греха!..
Подоспевший Кирилл вытолкал Шило в прихожую и затем одним тычком вышиб на улицу и запер дверь. Шило постучал, позвонил и поплелся куда-то по Дендрарию.
— Ну что, господа-дворяне, получили? — невесело пошутил старший Ерашов. — Услышали голос народа?
Кирилла поколачивало от хамства, однако он промолчал, чтобы поскорее забыть неприятность и не обсуждать идиотской выходки Шило. Он с момента появления начал раздражать Кирилла своим ревом, какими-то наигранными переживаниями и беспардонным поведением. Шило упорно никого не замечал и, находясь в чужом доме, среди чужих ему людей, вел себя так, словно был тут один и в своей собственной квартире: ходил по комнатам, открывал шкафы у бабушки Полины, курил где захочется. В его независимости Кирилл чувствовал постоянный и не объяснимый вызов.
Однако инцидент на этом не завершился. На закате Аннушка с Валентиной Ильинишной незаметно вышли из дома и отправились гулять по берегу озера. Мужчины оставались за столом — поминали бабушку Полину, негромко переговаривались, а Вера и Надежда Александровна убирали посуду. И вдруг через открытые окна с улицы послышался крик. Кирилл выглянул в окно и тут же выпрыгнул наружу. Шило с каким-то неестественным, натянутым хохотом тащил Аннушку в воду, а Валентина Ильинишна бесполезно била его ладошками по рукам и плечам. Все они были мокрые и барахтались по колено в воде. Шило, похоже, купался и был в плавках. Увидев Кирилла, он бросил Аннушку, забрел в воду по грудь и заорал:
— Иди, иди сюда, вояка! Я тебе рака в штаны посажу!
. Кирилл, не раздеваясь, в ботинках, прыгнул в воду. Шило захохотал и нырнул, намереваясь схитрить, поплыл под водой к берегу и оказался перед Кириллом. Воды было по пояс и можно было снова нырнуть, но Шило почему-то побежал. Кирилл мгновенно настиг его и ударил в ухо. Шило опрокинулся и ушел с головой под воду. Вынырнул с круглыми глазами, хапал ртом воздух — видимо, хлебнул воды. Не дав ему опомниться, Кирилл, будто кувалдой, ударил его кулаком по голове, потом схватил за волосы и поволок на отмель. Шило не сопротивлялся, его душил кашель. На отмели Кирилл бросил его в мутную воду и в ярости начал пинать по гулким, худым бокам. И эти резиновые, не знающие боли бока бесили его; он, как свинцом, наливался остервенением и тяжким гневом. Ему захотелось растоптать противника, раздавить, смешать с грязью.