— Претор! Претор! — зашумела толпа и моментально затихла. Его не посмели встретить насмешками, как Музония. В свете факелов его повозка сверкала богатством украшений, испанские кони чинно вышагивали, а их вожжи держал знаменитый художник… Кто мог отважиться насмехаться над богатством и славой? Может быть, кто-то и мог, но наверняка не те, к кому обратил сейчас речь Гельвидий.
Как знать, не для того ли он оказался здесь, чтобы в последний раз обратиться с речью к римлянам? Наверняка ему вскоре придется навеки сомкнуть уста. Но теперь его сердце клокотало… Клокотало гневом, возмущением и бесконечной скорбью. Его смелое смуглое лицо в красных сполохах факелов горело; из-под черных насупленных бровей очи метали молнии скорби. Он совершенно не был похож на Музония, человека одиноких и глубоких размышлений, это был человек дела, настоящий боец. Перекрываемый глухими раскатами грома, но сильный и к широким пространствам привычный, его голос разносился по площади. Слова падали на головы, словно камни. Он был государственным мужем и патриотом. Народу, который онемел и окаменел, он напомнил о великом и свободном его прошлом. С тонкой иронией он спрашивал: неужели уже больше нечего делать, как только набивать утробы, заливать их вином, дрожать перед бессмысленными сказками и нападать на беззащитных?
На какое-то мгновение его голос перекрыли шумы ветра, садов и реки, но голос снова вырвался громом:
— Вместо форума вам дали цирк, вместо трибунов — гистрионов[63], из места обсуждений и выборов сделали место игрищ, площади для граждан превратились в площади для свиней. «Хлеба и зрелищ!» — призываете вы и по-собачьи лижете руку, из которой сыплются именно те блага, мысли о которых только и приходят в ваши непросвещенные головы! А еще вы крови жаждете, пусть даже и невинной, а милость свою дарите тем, кто делает из вас безмозглое стадо и жестокую стаю…
В толпе раздалось ворчание:
— Оскорбляешь! Бедный народ оскорбляешь, гордый патриций!
— Смотри, смотри! — встрял Сильвий. — Как бы на голову свою топора не накликал…
Твердым взглядом обвел Гельвидий море человеческих голов, что колыхалось вокруг его повозки, и громадной болью дрогнули смелые уста его.
— Я родился вовсе не богатым и великим, — отвечал он, — а точно таким же, как и вы, я был всего лишь сыном сотника… Так что не рождением своим я горжусь, а правотой. Не оскорбления бросаю в толпу, а последние воззвания… Мне тут даже пригрозили топором… Да знаю, знаю я о нем, римляне! Я пока еще не совсем потерял ум и знаю, что делаю. Ликторы мои, вызванная мною городская стража разгонит вас по домам, как пьяную и безумную шайку… Не дано мне переделать вас, я умру раньше, но в истории отчизны запишут еще одно имя, не опороченное пресмыканием ни перед пурпуром, ни перед грязью!
Тут одна улочка из тех, что стекались к площади, взорвалась музыкой и смехом, которые дико смешивались со страшным женским криком. От звука этого голоса задрожали вожжи в руках Ар-темидора. Он передал их Гелиасу, соскочил с повозки и повернул бледное лицо к претору:
— Позволь мне, господин, поспешить туда вместе с твоими ликторами… Я узнал этот голос… О, мстительные боги!
Не успел он закончить, как на площадь вышли Хромия, Харопия, еще несколько подобных им женщин и две флейтистки, которые, раздувая щеки, играли на своих флейтах. Эта растрепанная и распоясавшаяся банда, похожая на хор фурий, тянула за руки и за разорванные одежды хрупкую девушку. При виде приближающихся ликторов они оробели. Девушка в порванной одежде с распростертыми руками и отсутствующим взглядом припала к повозке претора, опустилась на колени и лицом прижалась к резной оси колеса.
— Друзья! — обратился к свите Гельвидий. — Пусть кто-нибудь из вас отведет эту девочку в мой дом! Говорите, потеряла сознание? Тогда положи ее на повозку, Артемидор.
Бесчувственную, ее обняли гибкие руки, а склонившиеся над ухом уста страстно шепнули:
— Любимая!
Она открыла изумленные глаза, и, когда увидела над собой лицо художника, улыбка невыразимого счастья пробежала по ее побелевшим устам. Но в тот же момент перед повозкой претора появилась другая фигура. Впереди валившей из улочки толпы, которая состояла из сирийцев, сотников и солдат, бежал, едва переводя дух, старый еврей, босой, в разодранном платье, в тюрбане, сползшем чуть ли не на шею, из-под которого выбивались растрепанные волосы. Он бежал и кричал:
— Приехал важный господин… сам претор… он установит справедливость… Он вам скажет, что вы брешете, как псы… что это не он, а что я… я… Менахем…
Он остановился перед стоявшим на повозке претором и поклонился — быстро и так низко, что достал головой чуть ли не до земли. Так же быстро он выпрямился и поспешно, едва успевая поворачивать язык, затараторил:
— Не верь им, о достойнейший! Смилуйся и не верь им, о могущественный! Лгут они! Он ни в чем не виноват. Он нигде не был и ничего вам плохого не сделал… он дома всегда сидел и ткал! Он ткач… Смирный такой… Смирнее ягненка. Куда ему воевать, бунты устраивать да поносить в амфитеатрах ваши святыни и кесарей ваших… Да у него бы язык не повернулся… такой он смирный… Да и ум на такие дела нужен, а он глупый… Самый простой ткач… ха-ха-ха-ха!.. — все смеялся и смеялся старик, его босые ноги топтали песок, все тело изгибалось, то и дело принимая странные позы, а из его отуманенных отчаянием глаз в три ручья текли слезы. Он совсем близко подскочил к повозке, приподнялся на цыпочки и попытался к губам своим поднести край тоги претора. — Я правду скажу тебе, о достойнейший, — продолжал он. — Умоляю, поверь мне. О великий! Смилуйся же и поверь словам моим… Он, то есть сын мой… то есть Йонатан, которого сирийцы из дома выволокли, а сотники перед тобою собираются поставить, нигде не был и ничего не делал… Это какая-то большая ошибка… Его взяли из-за Меня… Это я ходил на войну в Иудею против вас… это я сражался против вас бок о бок с Иохананом Гисхальским… это я в Египте бунт поднял, это я в амфитеатре… Всё я… я… Менахем! А он ничего этого не делал! Не надо цепляться к нему! Умоляю тебя, о всемогущий, поверь мне… Да и как тут не поверить, если это чистая правда… Прикажи ликторам, чтобы меня вместо него, а я, как собака, тогда у ног твоих буду, пока не сдохну… Почему ты медлишь с приказом взять меня? Я ведь был вашим врагом всю свою жизнь… Ах! Сколько же я в Иудее солдат ваших положил!.. Ах! Как же громко я в амфитеатре кричал! А вы думаете, что это он… этот невинный… который всегда только дома сидел и ткал себе немножко… Ха-ха-ха-ха! Ну же, почему ты до сих пор не приказал взять меня? Ты мне не веришь? Ликторы, вяжите меня! Сжальтесь! Сжальтесь! Вяжите меня, ликторы!
Его босые ноги все топтались и подпрыгивали, он бегал от одного края повозки к другому, протягивая к ликторам готовые для веревок сложенные руки. Рваное платье обнажило худые плечи, свет факелов мерцал на его лице, помятом и потном. Но вдруг Менахем замолк, его глаза остекленели, его затрясло, как в лихорадке, и он сел у колеса повозки. Перед повозкой Педанус и Пуденс держали за обе руки Йонатана. При этом они говорили, где видели его и что он сделал. Из-за мощных их спин то и дело выскакивал Силас, напоминая, что это он его нашел и римским властям его выдает. Грубым голосом ему вторил Бабас, а Хромия подскочила и, оживленно жестикулируя, подтверждала слова приятелей.
— Ликторы! Отогнать отсюда этих тварей! — указывая на сирийцев, приказал претор. — А сотникам остаться…
Обращаясь же к Йонатану, он тише, чем обычно, сказал:
— Говори, иудей!
Никогда ранее не виданное спокойствие проступило во всей фигуре и на лице Йонатана. Как и раньше, он не вырывался из рук сотников. Слегка задрав голову, он снизу вверх пристально смотрел на претора. На мгновенье среди его черной щетины блеснули белые зубы, и это придало его лицу выражение дикой ненависти, но он собрался и начал спокойным голосом:
— Этот старик наврал тебе, претор, потому что очень любит меня. А все, что обо мне рассказали сотники, — правда. Зовут меня Йонатан. Это я сражался против вас на войне, это я поносил вас в амфитеатре, это я ношу ненависть к вам в сердце моем. Если бы мне Предвечный сто раз жить позволил, я сто раз то же самое и сделал бы, что делал. Вот и всё. Вели своим людям вести меня на смерть.
Как же похожи, как удивительно похожи были судьбы этих двух людей: того, который, стоя на богатой повозке, опирался на жезл и должен был отдать приказ, и того, который в разодранной одежде, жалкий и плененный, ожидал приговора! А потому не странно, что Гельвидий какое-то время с каменным лицом стоял в раздумье, прикрыв глаза, и что возложенная на серебряного орла рука его медленно поднялась и снова опустилась. Своим приближенным он сказал тихо:
— Старика и девочку уведите ко мне домой… Им не нужно видеть…