Небольшой запас денег у него быстро растаял и, чтобы кормиться, он стал на поденную работу в порту по погрузке и разгрузке судов. С утренней зари до вечерней он, изнемогая — отвычка от работы сказывалась — работал бок о бок со всевозможными оборванцами, которые думали о портовых красавицах, о чаше вина в прохладе ближайшего кабачка, о том, как бы нагреть зоркого судовладельца, но ни о каком царствии Божиим они и не беспокоились. Безобразные ругательства и богохульства их на всех языках мира сквернили ухо и душу застенчивого галилеянина. Иногда самый воздух, пахнущий солнцем, морем и далью, казался ему отравленным пороками, и ему нечем было дышать…
Он взял расчет и ушел из порта. Он шел солнечной улицей мимо контор и лабазов, полных несметными богатствами, среди оглушительного крика и толкотни. Во все стороны тянулись отягченные всевозможными товарами караваны верблюдов. Продавцы воды — воду, простую Божию воду, и ту здесь продавали за деньги!.. — оглушали его своими криками. Намазанные женщины поджидали на углу улиц тароватых моряков и смотрели ему в глаза с обольстительными улыбками. Из раскрытых дверей всяких притонов несся гвалт и смрад толпы… И вдруг среди всего этого кошмара, от которого кружилась голова, ему бросилось в глаза знакомое лицо. То был Калеб, купец-финикиец, которого он не раз встречал в Иерусалиме. Высокий, высохший в щепку, с безбородым, желтым лицом и косыми глазами, он был головой выше толпы. Во всей фигуре его чувствовалось упорство и какая-то сладкая вкрадчивость, которой нельзя противостоять. Он был одинаково ласков со всеми: и с вельможами и богачами, ибо у них есть золото, и с бедняками, ибо у них есть медяки, из которых составляются таланты. Талантов у него было уже много, но это не мешает набрать их еще и еще…
Калеб стоял около своей лавки, узкой, длинной, полутемной, заваленной пестрыми коврами, пурпуром, производством, которого славился Тир, золотой и серебряной посудой из Халдеи, оружием, самоцветными камнями, египетскими ларцами из дорогого дерева, иноземными тканями, нежными и переливчатыми, эллинскими вазами, драгоценными аравийскими благовониями, коринфской бронзой, янтарем с далекого северного моря, жемчугом с Персидского залива, тонкими золотыми изделиями из Эфеса… Среди всех этих богатств виднелись большие и маленькие изображения всяких богов из слоновой кости, металлов, дерева, стоячих, сидячих, страшных, милостивых, трехликих, многоруких, с песьими, птичьими или кошачьими головами… Своими раскосыми, пронизывающими глазами финикиец пристально вглядывался в лицо Иешуа и, наконец, оскалил свои желтые зубы: и он узнал галилеянина, которого он встречал не раз в Иерусалиме, проповедующего какую-то возвышенную, детскую чепуху…
— А-а, приятель!.. — по-арамейски воскликнул он радушно. — Ты как сюда к нам попал?..
— Захотелось посмотреть, как вы тут живете… — останавливаясь, отвечал Иешуа. — Шелом!..
— Так, так, так… — говорил Калеб, гладя свой безволосый подбородок цвета старой слоновой кости. — Так, так, так…
Он не верил Иешуа, как и никому не верил. Прикидывая, что можно с галилеянина взять, — ибо взять что-нибудь можно решительно со всякого — он отсутствующим взором смотрел на него.
— Нет ли у тебя работы какой?.. — сказал Иешуа. — По ремеслу я плотник, но готов взять всякую работу…
— Работы у меня, конечно, для тебя нет… — сказал Калеб. — А вот если хочешь, можешь оказать мне одну маленькую услугу, и я отплачу тебе парой медяков… И медяки деньги, и медяки годятся… — прибавил он, как бы опасаясь отказа Иешуа. — Иди-ка вот сюда!
Он крикнул в темный потолок какое-то гортанное слово. Сверху послышался быстрый топот ног и в сумрак лавки скатился молодой, стройный парень оливкового цвета с удивительными мускулами. На голове его курчавились, точно шерсть, черные волосы под белым тюрбаном и ярко сверкали белки кофейных глаз. Финикиец стал ему что-то говорить и тот, кивая белым тюрбаном, все повторял одно какое-то короткое слово.
— Ну, вот… — обратился Калеб к Иешуа. — Иди с ним и помоги ему запаковать для отправки Ироду Антипе одну вещицу… Иди, он тебе там все покажет…
Через тесный двор, жаркий, как натопленная печь, они прошли к заваленному всяким хламом сараю и оливковый силач знаками и мычанием показал Иешуа, что к большому дощатому ящику, от которого чудесно пахло свежим деревом, надо пригнать такую же крышку. Иешуа быстро справился с этой работой, и они понесли ящик в лавку. Калеб внимательно осмотрел его и опять пролопотал что-то силачу. Тот опять, кивая головой, стал повторять одно и то же короткое слово, а затем знаком позвал за собой Иешуа, и они стали таскать охапками золотые, кудрявые и пахучие стружки и плотно набивать ими ящик. Финикиец озабоченно следил за всем сам.
— Ну, а теперь пойдемте, возьмем ее… — сказал он.
Он отворил маленькую дверку в толстой каменной стене и — Иешуа замер на пороге: за дверью оказался небольшой, затканный косматой паутиной покой, посередине которого стояла совершенно обнаженная женщина. Сквозь маленькое, мутное оконце победно врывался золотой луч солнца и статуя казалась от него золотой, теплой и живой. Изящная головка ее с тонким, прелестным профилем гордо поднималась над поющими плечами. Девственные губы были сжаты в горделивой складке и полные руки точно звали на эту молодую грудь. Не нужно было говорить, что это богиня — это чувствовал всякий. И жадный финикиец с раскосыми глазами, единственным богом которого было золото, и молодой галилейский мечтатель, искавший цветов в садах небесных, и дюжий, похожий на сильного и доброго зверя, оливковый молодец, все стояли перед ней в благоговейном молчании, не сводя с нее зачарованных глаз. Иешуа было и стыдно, и страшно, и восхитительно. Он сразу понял, что это идол, но никак не мог понять, что это — как говорили законники — мерзость перед Господом… И смутно мелькнула мысль: не та ли это непорочная Дева, о которой говорил Никодим?
— Что, какова? — подмигнул ему финикиец своим раскосым глазом. — Ты посмотри, кто ее сделал-то!..
И пергаментным пальцем своим он указал на несколько угловатых эллинских букв, высеченных на постаменте…
— А кто она? — спросил Иешуа тихо: в ее присутствии, как в храме, громко говорить было нельзя.
— Эллины зовут ее Афродитой, — отвечал Калеб, — а мы, финикийцы, Астартой…
— Иштар?
— Ну, пусть будет по-вашему: Иштар… — сказал Калеб. — Древние говорили, что она родилась здесь, в Тире, на берегу, из пены морской, а потом пришло время, она поднялась и у вас на все «высокие места» и люди ваши, забыв об Адонаи, поклонялись ей… А потом дураки разбивали ее в куски, каялись в чем-то и снова в честь Адонаи потрошили и жгли ягнят и воняли ими на весь город. Люди, как дети… Ну, а теперь беритесь за нее тихонько и в ящик… Но смотрите, осторожнее: это вещи нежные…
И у Иешуа, и у оливкового молодца слегка дрожали руки, когда они взялись осторожно за это божественное, холодное тело. С великим бережением они уложили богиню в пахучее золото кудрявых стружек, похожих на ту пену, из которой она родилась…
— Ну, что, как? Будет доволен, по твоему, Ирод? — дребезжащим смехом засмеялся Калеб. — А?
Иешуа молчал: вся его душа была переполнена светлым видением прекрасной богини. В самом деле, почему иудеи низвергали прекрасную Иштар с «высоких мест»?..
Когда все было кончено, Калеб отсыпал ему немного мелочи и Иешуа, обменявшись улыбкой с оливковым молодцем, снова очутился среди шума и пестроты опаляемых солнцем улиц. Задумчивый, он, сам не зная зачем, направился в блещущий солнцем порт, полный крика людей и чаек, и плеска волн, и скрипа снастей, и стука топоров на верфях. Он сел на груду неохватных ливанских кедров, приготовленных к отправке в далекие страны, и глядел в сверкающую даль моря и на эти острогрудые корабли, то притянутые канатами к каменным пристаням, то, распустив белые или красные паруса, убегающие в открытое море, радуясь шири, радуясь воле, радуясь тому, что они за гранью земли увидят… И засосало сердце Иешуа тоской: о, если бы и ему уйти от всего, что опостыло, в неведомое, в неизведанное!.. Но было страшно: ничего не знающий, кроме своего ремесла, без языка, куда он денется? Среди гвалта и суеты гавани, среди этих ревниво замкнутых дворцов и пышноколонных храмов, никому не ведомый, никому не нужный, он снова почувствовал себя маленьким и ничтожным до смешного… Там, в Галилее, в Иерусалиме все эти их споры о законе, мечты об освобождении и господстве над всеми народами, все волнения и междоусобицы казались огромным мировым делом, а здесь, в нескольких днях ходьбы оттуда об этом никто ничего не знал и даже и не хотел знать…
Неподалеку, среди острой щетины мачт и паутины снастей, окруженный белой метелью чаек, осторожно пробирался к выходу в море большой корабль. Отбеленные морской волной длинные весла невольников враз пенили лазурную воду. На носу судна красовалась, летела белая женская фигура, как бы влекущая за собой корабль… И вдруг Иешуа вздрогнул: среди суеты матросов, неподалеку от толстого hortator'а, начальника гребцов, неистово гремящего ругательствами, сутуло стоял, опершись о борт, Никодим! Он смотрел в солнечные дали, и на некрасивом лице его была тихая дума…