— Беги позови бабу, такую, чтобы в лекарствах толк знала, — сказал Семен, убирая задвижку от ставней. Ставни упали за окном, и в окна хлынул широкий сноп света. Он протянулся через всю хату вплоть до самых сеней. Около дверей, как бы заглядывая в хату, лежал какой-то человек.
— Это тот другой, что на чердаке сидел, — сказал гайдамак.
Неживой подошел к убитому, взглянул в лицо
— О, да это же Зозуля, земляк мой! Вот куда он из села убежал. Давно по нему веревка плакала.
— Пить, — тихо попросил хлопец.
Семен кинулся к ведру, но гайдамак уже нес в кувшине воду.
— Попьешь — оно и полегче станет. Потом баба придет с травами, — говорил он, поднося кружку. — Молодец хлопчик, это ж он нам дверь открыл.
В Черкассах стоял гомон. Уже вошли пешие сотни и рассыпались по улицам. Город издавна славился своим богатством. Где ещё найдешь такой конный завод, как тут, а завод селитровый, а лавки да заезжие дворы, что выстроились в ряд на Казбете! На том же Казбете, словно красуясь друг перед другом, поблескивали крытыми железом крышами богатые купеческие и шляхетские дома. Из года в год наживалось это богатство, по медному грошу выбирались деньги из дырявых крестьянских карманов и, обмененные на золото, ложились в сундуки сверкающими червонцами, поднимались просторными домами с большими окнами, катились размалеванными каретами. И вот теперь пришли мужики, чтобы снова разобрать по карманам эти гроши. Да разве их заберешь все? Сколько их вкусными заморскими лакомствами спряталось в толстых панских животах, дорогими нарядами износилось на круглых плечах паненок… Пускай же в огне сгорят хоромы, пусть с дымом развеются горы дорогой одежды, пусть испепелятся панские бумаги, в которых писано, что мужик — это немое быдло, которое должно весь век ходить в ярме, что земля дана панам от бога и закреплена подписью короля, что суд и управа — это только для мужика! Пусть этот дым летит по Украине, и, почуяв его, пусть задрожат паны, ожидая кары! И гайдамаки карали. Пылали на Казбете дома, по Криваловке носились выпущенные из конюшен панские кони, шипела в огне селитра, рассыпая в стороны огненные брызги.
Роман шел, словно среди фейерверка. Сабли уже в ножнах. Пистолет за поясом. Возле шинка остановился, прислонился к столбу. Ему показалось, что он слышит, как наливает тело усталость. Капля за каплей. Он остыл так же быстро, как и загорелся, и, беги теперь мимо него шляхтич или корчмарь — не погнался бы. Злоба вытекла из сердца.
Мимо него, взявшись за руки, гурьбой прошли парубки. Последний день гуляли они в родном городе, уже не жалея, пропивали, у кого какой завалялся шеляг.[55]
Роман лениво вынул из кармана большие, похожие на луковицу серебряные часы и, подбросив их на руке, довольно усмехнулся. А потом прижал к уху и, слушая, как размеренно стучит механизм, улыбнулся ещё раз.
Гайдамаков в замке было мало. За воротами возле стены стояло в ряд пять небольших пушек, три чугунные и две медные. Около одной из них с паклей в руках возился Зализняк. Заскорузлые Максимовы руки, давно соскучившиеся по работе, ловко бегали возле дула, натирая до блеска медный ободок. Около соседней пушки суетились ещё несколько человек и между ними дед Мусий.
— Бог посылает праздник, а черт работу, — сказал Роман, подходя к Зализняку. — А по-моему, надо так, чтобы через день — воскресенье, через неделю — свадьба, а в будни чтобы дождь шел. И зачем их тереть? Не всё равно, из ясных стрелять или тусклых? Я вот штуковину достал. — Роман вытащил из кармана часы. — На, Максим, ты ж у нас атаман, тебе эта забава больше всего и подойдет. Может, с какими панами выпадет разговор, вытащишь часы эти, крышкой щелкнешь, — Роман надул щеки: — «Мне на покой пора, почивать время».
Зализняк, не вытирая рук, взял часы, повертел их на ладони, для чего-то постучал по крышке ногтем.
— Где ты взял их? — спросил он, немного помолчав.
— У купца одного. Мы с ним полюбовно договорились.
Зализняк размахнулся и швырнул часы далеко от себя. Часы жалобно звякнули и упали на землю сплющенные. Роман удивленно посмотрел на часы, потом на Зализняка.
— Зачем? Изъян в них какой?
— В тебе самом, Роман, изъян этот. — Максим присел возле пушки. — Грабежом занялся. Эх, ты!
В этом «Эх, ты!» слышалось такое презрение, такой укор, что Роман поморщился, как от боли.
— Каким грабежом? Часы одни взял, и те для тебя. На, посмотри, ничего нет. — Роман стал выворачивать карманы. — Кресало — мое, кисет — тоже. Другие шапками деньги загребают…
— Не выворачивай, вижу и сам. Грести можно, знать только нужно, зачем. Ты же сам понимаешь, хлопцы деньги в один котел ссыпают. Это деньги мирские. Паны их себе награбили, а мы теперь назад возвращаем. Они на оружие пойдут, на еду, бедным людям на житье. Правда, есть и такие, что о себе только заботятся, думают набить золотом пояса и домой улепетнуть. Разве ради этого мы из Холодного яра вышли, разве для своей корысти под пули идем?
— Лучше в латаном, чем в хапаном. А без грабежей на обойдется, — отозвался дед Мусий. — С этим опосля разберемся. Хорошо ты, Максим, сказал: «Разве для своей корысти идем?» Серебро и злато тянут человека в болото, вот оно как. Не за него мы бьемся — за волю, за правду.
Дед Мусий оперся о пушку, смотрел куда-то далеко. Впервые Роман видел лицо старика таким мечтательным и взволнованным.
— Поднять бы всех посполитых[56] да вместе по панам ударить. Чтобы по всему свету, чтобы до самого океан-моря ни единого пана не осталось. Страшной была бы эта война, зато последней. А такое будет когда-нибудь, — добавил дед Мусий.
— Чудит дед, — засмеялся кто-то из гайдамаков.
— Почему чудит? — вспыхнул старик. — Вот выгоним панов, и баста.
— Другие придут.
— И тех выгоним.
— Свои паны появятся, — не утихал тот же самый гайдук.
— Как же без попа?
— Плетешь ты дурное! — рассердился дед Мусий. Он взял в руки палку с намотанной на конец паклей, присел на корточки и со злостью стал толкать её в дуло. — Роман, приподними возле колеса, криво что-то она стоит, ямка там.
Некоторое время работали молча. Потом дед Мусий передал Роману палку, сел верхом на пушку.
— Максим, отчего ты оселедец себе не заведешь? — спросил он.
— Какая от него польза? Ума не прибавит. Был аргаталом и стригся так, зачем же теперь под кого-то подделываться? Ну, кончайте без меня.
Максим вытер руки и поднялся. Нужно было идти созывать на совет старшин. Сделал несколько шагов, как вдруг кто-то осторожно тронул его за локоть. Оглянулся. Перед ним стоял Роман.
— Максим… Не знал я. Никогда больше. Веришь?
Сурово поглядел Максим Роману в глаза. Словно в душу заглянул. И положил на плечо руку:
— Верю.
Проходя мимо обломанного куста жасмина, Зализняк остановился. Под кустом сидели двое голых до пояса гайдамаков. Один из них, седоусый, с резко выступающим вперед подбородком, мешал что-то в котелке длинной деревянной ложкой. Максим заглянул в миску с водой, что стояла в стороне, — в ней на дне лежало с десяток пуль.
Зализняк присел на корточки. Второй гайдамак выворачивал по одному на разостланную попону какие-то ящички, перебирал что-то руками. Максим взял с попоны несколько причудливых крючков, разложил на ладони.
— Что это? — спросил он седоусого.
Гайдамак налил в формочку свинца и, покрутив формочку в руке, ответил:
— Шифр, книги им печатаются. Свинец очень хороший. Этот человек печатником был когда-то, — кивнул он головой на другого гайдамака.
Зализняк пристально всматривался в буквы, разложенные на его шершавой ладони. Вот она, удивительная, таинственная грамота, которую ему так и не удалось узнать. А как хотелось! В этих причудливых закорючках прячется мудрость тысяч людей, мудрость, недоступная им, мужикам. Взять бы все книги, сесть с понимающим человеком, попрочитывать. Может, в них что и говорится про волю, про то, как её легче добыть? Только нет. Ведь книги те панами писаны, и о своей воле паны заботились. А всё же, как бы хорошо было иметь эти штуки, чтобы и гайдамаки могли напечатать книги про свою мужицкую волю, разослать воззвания ко всем людям. О земле написать. А им сейчас вместо того, чтобы печатать книги, приходится перетапливать эти буквы на пули. И то хорошо. Служил этот свинец панам, теперь пускай послужит казацкому делу.
Зализняк вздохнул, высыпал на попону буквы, поднялся. Гайдамаки удивленно переглянулись между собой и снова взялись за свое дело.
…Атаманы собрались в большой круглой зале комендантского дома. Перекидывались словами, попыхивали люльками. Под потолком плавали сизоватые облачка дыма. Даже Швачка не нюхал табак, а взял у кого-то люльку и неумело затянулся крепким дымом.
Убедившись, что собрались все, Зализняк поднялся. Напротив него в стене было вставлено круглое зеркало. Максим взглянул в него и, словно стесняясь, отступил в сторону.