Глядя на высокий родной берег Оки, о многом поразмыслил Олег за эти дни в Любутске.
Он позвал Кирилла и много говорил с ним о вратах Царьграда. И Кирилл рассказал, как в густую зелень вонзаются белые стены строений — хором и храмов, как высятся белые башни над густой синевой Босфора, как лежат округлые купола под густой синевой неба.
— Предивен и светел град царя Константина. Руки зодчих искусны, и вымысл их хитер.
— Ежели искусен, помоги, поставим Византию над Окой. Будет и у нас град светел и неприступен. Превыше Москвы.
— Руки мои тебе, княже. Превыше ордынского Сарая встанет твой русский город.
— А кто они, твои полоняники?
И Кирилл рассказал, как взял Бернабу и как целую ночь, в глухом овраге, таясь от татар, проговорил с ним по-гречески; как рад был вспомянуть тот язык и как Бернаба читал по памяти Омара, когда волки кружили вокруг их осеки, шурша палыми листьями.
— Вечером приведи. Погляжу его, — велел Олег.
— Слушаю, княже.
И Кирилл вечером поставил Бернабу перед Рязанским князем.
В зеленом небе сияли ранние звезды, по низу неба плыли черные облака, и у самых вершин леса небо чуть отливало румяным сиянием холодной зари.
Сперва Олег спрашивал по-русски о том, что хорошо знал: о славных деяниях Македонянина Александра, а Бернаба пересказал по-гречески, как убит был нечестивый царь Дарий.
Олег спросил:
— А что мнишь ты о премудрости Аристотеля?
Бернаба растерялся: не столь был учен, чтобы вникать в сие, но схитрил:
— Аристотелева премудрость с христианским верованием несовместна.
— Не вся! — возразил Олег.
— Да, не вся! — сдался Бернаба.
Олег заметил быстрый ум у Бернабы и привычку протяжно говорить греческие слова, словно, быстро сообразив, он медлит высказать мысль, затаивает ее. Это не понравилось Олегу: лукав!
Он спросил у Кирилла:
— Может, продашь?
— Что? — не домекнул Кирилл.
— А сего фряга.
— Бернабу-то? Воля твоя, княже, — облегченно ответил Кирилл, — к чему мне раб, какая в нем корысть, только на прокорм разоряться.
Перед Бернабой вскрылась новая даль: вот она, его судьба — этот черноволосый седеющий русский князь с недобрым, прозорливым взглядом. Размышляет над Аристотелем, мечтает о Византии. Не роднее ли он ему, чем малорослый, кривоногий и жадный хан, от которого всегда пахнет кислым молоком и овчиной? Хан — азиат, а этот сидит, как герцог, и небрежно припоминает эллинские стихи. Но чтобы этому угодить, мало знать Омара Хайяма, надо самому думать и уметь говорить. О!
Он наклонился к уху Кирилла:
— Продай, господине, пригожусь.
— Зачем?
— Пригожусь.
— Чем?
— Около Олега-то?
— Около-то — чем?
— Отслужу тебе вдосталь.
— Подумаю, — схитрил Кирилл.
О Мамае Бернаба рассказал Олегу таинственно, но охотно. Лишь когда заговорил он о татарском воинстве, отказавшемся идти на Москву, Олег быстро прервал Бернабу и отпустил его.
Наконец пришли вести: татары ушли, оставляя позади дымящиеся головни да изуродованные трупы. Можно было вернуться на пепелище, куда уже начали стекаться уцелевшие воины да отсидевшие в лесах рязане.
Двадцать восьмая глава
ОГОРОД
Еще затемно перешли броды и тронулись по Рязанской земле.
Встречались раненые, погорельцы. Подъезжали воины, искавшие своего князя.
На погостах выходили попы с крестами, и князь сходил с коня, чтобы отстоять панихиду, оборотясь лицом к обуглившимся грудам церквей. Медленно приближалась Рязань.
И с каждым шагом страшней казалось взглянуть на нее.
Когда лишь холм остался между князем и пепелищем, ни у кого не стало сил смотреть на Олега.
Тогда он рванул узду, приподнялся в стременах и поскакал на холм. Только Федор поскакал за ним следом.
Вот она!
Перед ним открылись родные холмы, где еще дымились уголья, чернели останки стен, а с высоких валов, словно кто-то облил их варом, стекли и застыли черные ожоги земли.
Виднелись люди, роющиеся в золе, бродящие среди смрада. Слышались женские плачи, как на кладбище.
Не оглядываясь, Олег поскакал к переправе через Трубеж.
Его встретили и окружили десятки людей, и не клики, а плач стоял вокруг князя — народ оплакивал свою оскорбленную землю, глядя на слезы, текшие по Олегову лицу.
Когда он въехал на место, где недавно еще высился великокняжеский терем, сказал:
— Не впервой, братие. Много лилось тут русской крови и наших слез. Не плачьте, не убивайтесь. Руки наши при нас, а топоры в пламени не сгорают. Поставим град крепче и краше прежнего. Была б сила, а силу сберем.
Приказал рыть землянки. Разослал гонцов разведывать уцелевшие волости, с наказом данщикам немедля везти хлеб в сожженные города.
Кирилл шел, перешагивая через обгорелые бревна. Невдалеке от княжого двора, у развалившейся башни, он приметил бревна, сникшие вниз: там был либо тайник, либо медуша.
Ему почудилось, что в этом пустынном, безлюдном углу словно кто-то мучительно дышит либо скребется. Он наклонился и с трудом раздвинул опаленные балки. Чья-то женская рука тронула балку снизу. Тогда Кирилл уперся плечом и сдвинул дуб в сторону. Понадобилась немалая сила, чтоб своротить эту тяжесть с места.
Простоволосое, черное от засохшей крови женское лицо высунулось из тьмы и, ослепленное светом, поникло. Кирилл выволок женщину наверх. Тихо положил ее наземь: в ее волосах, в ее широких Коренастых плечах ему опять почудилась Анюта. Но эта была суше, лицо ее со сжатым ртом — строже.
— Овдотьица! — окликнул Кирилл, вспомнив женщину на башне. Но она лишь вздохнула, все еще не решаясь раскрыть глаза.
— Больно, Овдотьица?
И понял — то рана клонит ее к земле, долго лежала она в тайнике, заваленная рухнувшей башней. Вот отлежится и встанет; только б молоком напоить, а где молока взять?
Он долго тер ей холодные руки, пока не пришел на его зов старик знахарь. Знахарь развязал мешочек, всунутый за пояс, достал зелье и наложил его на две глубокие раны.
— Женка, что ль?
— Обнадежь!
— Кости целы. А были бы кости — мясо нарастет. Не печалуйся, сыне.
— Спасибо.
Кирилл отдал ее подошедшим женщинам, а сам опять пошел, шагая через тех, которым никакие зелья уже не помогут встать.
Он вышел за город. Ока уходила вдаль, повертывала в леса, а за нею лежали луга спокойным, мирным простором, словно не было никогда ни шума битв, ни набата, ни грохота падающих стен.
Он сошел вниз и пошел в Затынную слободу.
Здесь кое-где уцелели дома, валялся побитый скарб на дворах и у порогов. Лохматая собака, прикованная цепью к воротам, запрокинулась, пробитая черной стрелой.
Кирилл толкнул калитку и вошел на Анютин двор. Видно, дом загорался, но ветер ли дул навстречу, пламень ли устал полыхать — не догорел. Обнажился обширный подвал, полный просторных пустых кадей.
На потоптанных грядах еще продолжали набухать кочаны капусты, широко раскинув холодные нижние листья. Капуста росла, а холить ее уже стало некому.
Кирилл рассматривал рыхлую землю, запечатлевшую толчею борьбы: следы конских копыт вперемежку с отпечатками мужских подошв и женских босых ног. И в земле вдруг мелькнула, как капля крови, ягодка спелой рябины.
Он оглянулся: нигде рябиновых кустов не видать. Он потянул ягодку, и за нею следом из земли вытянулась нитка красных глиняных бус.
Вот все, что в этой земле, от нее осталось!
Где она — лежит ли распластанная на Рязанской земле, идет ли в далекую неволю, вслед за татарским седлом?
Он стоял, лелея на ладони остывшие рябинки бус.
Он долго бродил один среди поломанных кочанов и помятых гряд. Зашел в обвалившиеся сени. Под сенью их, может быть, она вспоминала о нем?
Хотя бы лоскуток от ее одежды…
Он насторожился: на раскрытом чердаке послышался шорох. Мгновенно он поднялся туда. Но это лишь ветер пошевелил листвой, когда-то насыпанной там для тепла.
Словно ожидая чего-то, он медлил. Но обошел все — нигде ни следа. Нехотя пошел обратно в город.
Когда перелез через вал, меж груд золы мелькнула белая рубаха.
— Эй!
Никто не откликнулся. Увидел: мальчонка лет десяти, белокурый, бледный до синевы, хватаясь тонкими пальцами за скользкие чураки, карабкался от него прочь. Одним прыжком Кирилл его догнал и взял за плечи:
— Ну, куда ж ты?
И тотчас пригнулся от боли: острые зубы до крови вонзились в руку. Кирилл тихо, но решительно высвободился.
— Чего ж ты? Я те не съем!
И погладил маленькое лицо.
Дичась, мальчик долго не откликался, но Кирилл чувствовал, как под его ладонями понемногу успокаивается и ручнеет этот светлый зверек.
Он взял его за руку и повел с собой.
Уже Клим смастерил шалаш, и Бернаба наволок туда еловых ветвей и хлама.