Знахарка ответила не сразу.
— Приворот, стало быть, надо сделать? — промолвила она наконец. — Что ж, это можно.
— Можно? — радостно вскричала боярыня.
— Трудненько, правда, а можно… Он к тебе ведь в дом ходит?
— А ты почему знаешь?
— Э! Ты спросила бы лучше, чего Матвеевна не знает! — самодовольно заметила старуха, — Стало быть, он и ест, и пьет у тебя в дому частенько?
— Ну, вестимо ж.
— Так вот что: дам я тебе настоечку особенную такую, прямо скажу — во граде во Киеве на Лысой горе ведьмы ее готовят, а у меня меж ними знакомых немало есть, так я и раздобылась… Сейчас у меня нет этой настойки, а через не- дельку-друтую добуду. Этого снадобья ты маленько — капель этак пяточек — примешай своему молодчику к питью — к водочке либо к наливке, ал и к меду… Выпьет он — и шабаш! Толкать будешь — не уйдет.
— Да ну!
— Врать не стану. Ты только так подстрой, чтоб после того, как он хлебнет снадобья-то, зазнобушка тут подле не вертелась, а всего лучше, коли ты с ним глаз на глаз останешься.
— И неужли он полюбит? — промолвила боярыня, вся красная от радостного волнения.
— Как сказывала: толкать будешь — сам к тебе полезет.
— Ай-ай! Да ведь это чудо будет!
— На то я и знахарка, чтоб такие дела вершить, какие другим не под силу.
— Скорей бы, Матвеевна!
— Недельки этак через четыре…
— Как через четыре?!. Ведь ты сказала прежде, что через неделю-другую.
— Это я так сбрехнула… Нет, недельки через четыре… Да и то не знаю, достану ли.
— Вот тебе на! — разочарованно воскликнула боярыня.
— Да ведь стара я стала, немощна — когда соберусь слетать, не знаю, — тянула старуха, набивая себе цену.
— Слетать?
— Ну, вестимо ж, слетать. Али ты думаешь, я на Лысую гору в Киев-град пешью пойду?
Дрожь суеверного ужаса пробежала по телу боярыни. Ей вдруг стало не по себе сидеть наедине с такою старухой, которая может летать на Лысую гору. Морщинистое лицо старухи с длинным загнутым носом, с быстрыми, хитрыми глазами показалось ей каким-то зловещим. Она поднялась и накинула опашень, потом достала кошель и подала его знахарке.
— На, возьми пока… После два таких получишь. Только скорей, Богом молю!..
Матвеевна жадно схватила кошель и рассыпалась в благодарностях.
— Уж не пожалею костей своих, — добавила она потом, — так и быть, слетаю на деньках. Через недельку снадобье будет готово…
— Вот это ладно.
— Не проводить ли тебя до дому, боярынька? Вишь, ночь-то какая! — сказала знахарка.
— Нет, ничего, я одна, — ответила та, чувствуя, что ей одной будет менее страшно, чем с этой старухой.
Приготовления к свадьбе Татьяны Васильевны с Марком Даниловичем шли деятельные. Прошло всего около месяца со дня сговора, а шитье приданого уже было почти закончено, дошивался уже и свадебный ковер, которым должно быть покрыто устроенное из тридевяти ржаных снопов ложе новобрачных, давно были подысканы тысяцкий[34] и женка тысяцкого, и дружки[35] и иные свадебные чины.
До дня свадьбы оставалась всего неделя-другая, это заявила Марку сама Василиса Фоминишна. Вот уже недели две, как с боярыней совершалась непостижимая перемена. Угрюмая, злобно посматривавшая на падчерицу и избегавшая встреч с женихом Танюши, она вдруг сделалась необыкновенно ласковой с боярышней, чрезвычайно любезной с Марком Даниловичем. Молодой окольничий приезжал в усадьбу Доброй ежедневно и оставался там до ночи. Боярыня встречала его приветливой улыбкой, невеста — поцелуем; всякая мысль о затворничестве невесты была оставлена по настоянию Кречет-Буйтурова, и Василиса Фоминишна не протестовала против такого нарушения обычая. Дни проходили в оживленных беседах, и мачеха во время их занимала не последнее место. Напротив, она говорила много и долго о будущей совместной жизни Тани и Марка и рисовала светлую картину их будущего счастья.
Марк Данилович дивился этой перемене.
— Василиса-то Фоминишна какая славная стала! Не узнать! — говаривал он невесте.
— Да, точно, что не узнать, — задумчиво отвечала Таню- ша: в глубине души она не доверяла ласковости мачехи и чувствовала беспокойство, но ей не хотелось смущать жениха своими опасениями.
Однажды Марк Данилович приехал в усадьбу Доброй. Боярыня встретила его с печальным лицом.
— Невестушка твоя что-то прихворнула.
— Что с ней? — встревожился жених.
— Голова, жалуется, болит, и так не по себе… А я, как на грех, холопов и холопок отпустила на гулянье, в сельцо Ивановское, ярмарка там… Одна с Танюшей во всем доме.
— Лежит она?
— То побродит, то приляжет. Ишь ты! Больна-больна, а услыхала твой голос — вышла, не утерпела! — шутливо заметила боярыня, увидев вошедшую падчерицу.
Было видно, что Таня не здорова. Она куталась в теплый платок, а лицо ее было красно и глаза слезились.
На расспросы жениха она, однако, отвечала, что ее нездоровье пустяшное, что так, чуть-чуть, голова болит. Она не вернулась в свою горницу, осталась беседовать с женихом. Но беседа шла вяло. Кречет-Буйтуров был встревожен болезнью невесты, и веселые слова не шли ему на ум; Таня, видимо, пересиливала себя. Одна Василиса Фоминишна говорила без умолку. Боярыня была сегодня почему-то особенно оживлена, ее глаза светились каким-то лихорадочным блеском.
Боярышня долго крепилась, наконец не выдержала.
— Пойду полежу немного, — сказала она, — голова что-то сильней разбаливается.
— Поди, поди, приляг, голубушка, — посоветовал ей и жених.
Василиса Фоминишна словно обрадовалась.
— Да, да, тебе беспременно прилечь надо. Да ты не торопись подниматься, хорошенько отлежись. Дай-кась, я пойду с тобой, укутаю тебя одеяльцем.
— Стало быть, мы с тобой вдвоем сегодня будем беседовать! — сказала боярыня, проводив падчерицу в ее горницу и обращаясь к Марку Даниловичу, — Чай, тебе скучно со мной будет?
— Почему ж скучно? Вишь, ты какая говорунья!..
— Болтаю зря, из пустого в порожнее переливаю. Знаешь ведь, надобно нам перекусить.
— Уволь, Василиса Фоминишна!
— Нет, беспременно — за питьем-едой и беседушка будет лучше. Только как быть? Холопок нет, придется нам самим на стол собирать.
— А что ж, я рад послужить.
— Так пойдем хозяйничать, — со смехом сказала боярыня.
Перекидываясь шутками, смеясь, они накрыли стол, уставили его яствами.
— А ты — добрый хлопчик! — шутливо промолвила Василиса Фоминишна.
— Рад постараться, боярыня! — в том же тоне ответил Марк.
— А за старанье награда нужна… На-ка, выпей!
С этими словами она взяла стоявший на столе отдельно от прочих кубок, налила его доверху медом и подала Марку.
— Смотри, осуши до капли! — добавила она.
— За твое здоровье, боярыня, — сказал он и осушил кубок.
— Ух, какой мед крепкий! Ажна дух захватило, — промолвил боярин, ставя пустой кубок обратно на стол.
— Старый медок, — проговорила Добрая. Глаза ее сияли. — Теперь закусим… Я, признаться, есть изрядно хочу. А ты? — продолжала она.
— Так себе, не очень.
— Так я тебя угощать стану, как бы мужа своего угощала, ха-ха! Вот этак: кушай, муженек мой дорогой!
И боярыня, поднявшись с лавки, с низким поклоном поставила перед Марком блюдо с каким-то яством.
— Кушай да женку свою люби! — добавила она и неожиданно поцеловала Марка Даниловича. — Ха-ха! Так бы я муженька ласкала!
— Шутница ты, Василиса Фоминишна!
— Ну, будет дурить! Поесть надо… Подвинься-ка, боярин.
Она опустилась на скамью плечом к плечу с Кречет-Буй- туровым.
Должно быть, она, действительно, хотела есть. Ее челюсти усердно работали, косточки так и похрустывали под ее крепкими зубами.
Марк Данилович ел мало. С некоторого времени им начало овладевать странное состояние. Казалось, в его жилах струилась не кровь, а огонь. Голова кружилась. Он с каким- то особенным вниманием стал посматривать на белые, пухлые руки боярыни, на ее роскошные плечи. А Василиса Фоминишна, словно нарочно, все плотнее прижималась к нему. Он чувствовал теплоту ее тела. Близость молодой женщины пьянила его. Еще мгновенье — и его рука сама собою обвилась вокруг стана красавицы. Боярыня повернула к нему голову, глянула на него горячим взглядом. Ее руки обвили его шею, щека прильнула к щеке.
— Милый! Любимый! — услышал он страстный шепот.
Он забыл все — забыл, где он, забыл Таню, непобедимая страсть охватила его. Он сжал боярыню в своих объятиях. Теперь он уже не слышал ее страстного лепета.
Головная боль у Тани утихла. Еще лихорадилось, но уже у боярышни отпала охота лежать. Ее тянуло к Марку. Она поднялась с постели, закуталась в плат и спустилась из терема. Когда она приближалась к светлице, из-за дверей доносился голос ее мачехи, поразивший боярышню своей интонацией.